Я, честно говоря, подозревал.
Это легенда такая почему-то: выступает чемпион, скажем, по борьбе, и обязательно: в детстве я был хилым, болезненным, руку не мог поднять, но упорные тренировки...
Зачем это нужно — внушать, что самые сильные — из слабых? Руки тонкие, ноги тонкие — значит, борец? Зачем выдумывать? Ведь, если честно, — уж как родился не гигантом, то таким и будешь, в основном, а уж если родился, как бык, так и говори...
Шел я, думал об этом и молчал.
«Нет, — думаю, — нет, надо развеселиться».
И вот вышли мы к заливу. Широкая вода, туман. Волны, такие слабые пирамидки, подходят к берегу — чмок! Чайки летают бесшумно, тени под крыльями. Стояли молча, смотрели. Хорошо.
И вдруг мне мысль: «А почему это я всегда должен быть непременно веселым? Буду сегодня грустным».
ДЕНЬ ПОЧИНКИ ОДЕЖДЫ
Я слышу, как она входит, сопит носом — на улице холодно и сыро. Начинает греметь посудой...
— Есть будешь?
Я выхожу, сажусь.
— Мам, что-то неохота...
— Что ж неохота? Мясо, картошка, на чистом сливочном масле... Все ваши капризы, фигли-мигли.
Есть у нее эта завидная уверенность: если взять хорошие продукты и приготовить по правилам, то плохо, невкусно получиться никак не может.
— Мясо, — возмущенно бормочет она, — на сливочном масле...
— А что же компот? — вдруг говорит она. — Тоже не нравится?
— Да я еще не успел как-то...
Но все. Она с грохотом выдергивает ящик, так что весь огромный буфет дребезжит, швыряет все туда, задвигает и грузно уходит по комнатам к себе...
Вечер. Я сижу, все еще работаю, и действительно еще работаю, но на одну шестнадцатую дверь приоткрыта к ней, и там, в голубом дыму, еле видно плавает телевизор: какие-то неясные фигуры, отдельные слова — так еще смотреть можно, ничего...
И вдруг:
— Так ты работаешь или смотришь? Работаешь?
Встала и закрыла дверь. Плотно. Законченность любит. Определенность. Не понимает, что иногда, особенно вечером, когда устанешь, именно так лучше всего: еще работать и уже посматривать на одну шестнадцатую, не больше, — больше не дай бог...
Но нет, закрыла. Сразу стало не то. Но вот дверь сама заскрипела и отъехала как раз на сколько нужно.
А она не поленилась, снова встала и снова прикрыла. Зачем? Ведь сама же дверь...
Уже поздно. Зеваю.
Воскресное утро. Долго — неясное, ватное состояние между сном и явью. Слышу, как в ее комнате гудят резко отодвигаемые стулья, стукает палка с мокрой тряпкой.
Одеваюсь, выхожу. Пол размазан. Стол переставлен, стулья. Ну и что?
Подогреваю макароны, чай. Собираю на стол. Сижу, жду. Но она вдруг быстро проходит мимо: именно в эту минуту ей вдруг понадобилось что-то в ванной, слышно, как она там из таза в ведро переливает воду — мутную, мыльную, слегка шипящую.
Наконец появляется, уже усталая, злая, садится, отдуваясь, тыльной стороной ладони поднимает со лба мокрые волосы.
— Ты где?
— Да так. Кой-чего простирнула.
— Мам! — не выдерживаю я. — Ну чего простирывать? Все ведь можно в прачечную...
В ответ она гордо, горько усмехается, машет мокрой, красной рукой — мол, какая там прачечная, или — знаем мы эти прачечные...
После завтрака расходимся по комнатам. Тихо. Интересно, что сейчас-то она делает?
Вхожу. Та-ак. На столе свалены какие-то выцветшие платья, толстые матерчатые чулки.
— Ой! Не цапай! У меня тут порядок.
«Да, — думаю я, — если это порядок...»
— Мам, — говорю я, сделав усилие, — может, погуляем? Тут новый фильм...
— Да нет. Спасибо. Много дел скопилось. Погуляй уж один.
Я ушел к себе в комнату, сел. И вдруг засмеялся. Я вспомнил, как примерно месяц назад мы с друзьями бежали наискосок через сухое, широкое, асфальтовое Садовое кольцо, ноги гудели от усталости, портфель вытягивал руку, в уголках глаз была пыль, брюки поизмялись.
— Хватит, — говорил Шура, — надо отдохнуть, устроить день починки одежды: всем собраться в большой комнате, сесть кто на стульях, кто на полу и все шить, штопать... Склонив голову, все откусывают кончик нитки. И хором поют медленную песню. С большими паузами. Пауза, потом общий вздох и — следующая строка... Качается огонек коптилки...
Два часа у нее тихо. И вдруг спокойно, независимо и, главное, как бы между прочим выходит в широком, мятом, выцветшем сарафане, с широкой голой спиной, с мощными голыми руками — на одной руке красное вдавленное пятно прививки оспы.
Внезапно вдруг запела — как ей кажется, высоким, чистым голосом — просторы, мол, ти-ра-ра-а! И все. Вдруг замолчала.
— Ты что, а?
— А? — Она нервно посмеивается. — Да вот, сшила еще после войны, и забыла совсем, а сейчас — здесь распорола, здесь подшила, и ничего, прилично...
— Да-а... И из-за этого ты не пошла гулять?
— Да это уж вы гуляйте. А я уж не знаю, когда буду гулять.
— Но зачем, почему? На что тебе этот балахон? Нормальных платьев у тебя нет?
Она обижается, поднимает голову со своим знаменитым волевым подбородком, обведенным тонкой круговой морщинкой, задирает бровь, натягивая ею большое белое веко...