— Ой, сейчас он его убьет! Вот этот шпион, да? Или этот? Ой!
— Мама! — кричу я. — Не смей переживать! Никто не шпион. Все это прекрасные люди, наши советские артисты, никто никого не убьет.
— Ну, тебе-то вообще все безразлично!
Так. Получил.
Я подхожу к окну, достаю между стекол пропитанный жиром сверток с ветчиной, выхожу на кухню. О, горчица! Хорошо. Кажется, соседская. Ну, ничего страшного. Все равно они разрешат. Не будить же.
И вдруг из комнаты вылетает мать, хватается за банку, натянуто, неестественно улыбается и кричит, но почему-то шепотом:
— Оставь, что ты делаешь? Слышишь, оставь! Это не наша!
Наконец выкручивает банку у меня из пальцев, тяжело дыша, ставит ее на стол. И вдруг заплакала, совсем неожиданно, внезапно...
...Я ухожу к себе, ложусь в постель, залезаю между прохладными простынями... А она-то все сидит, штопает небось какой-нибудь старый чулок, натянув его пяткой на скользкую перегоревшую лампочку.
Да, конечно, сейчас уже и прачечные, и чулки можно новые покупать, когда старые рвутся, а не сидеть вот так по ночам. Но у нее уж такая привычка — все время что-то делать, пока не свалишься.
И действительно, раньше иначе было и не прожить. Особенно раздумывать, колебаться было некогда. Помню, как в войну она тащила нас троих. Ничего не было. С поля, за двадцать километров, принесет мешок сахарной свеклы на зиму, наколет дров и уже поздно вечером поставит чугунок со свеклой, парить. Получалось что-то сладкое, рассыпчатое, пресное — не до вкуса...
Вставала она тогда часов в пять. Семь километров до работы пешком. Семь туда, семь обратно. Так же примерно и после войны. Тогда действительно от каждой мелочи, от любого слова многое зависело, если не все. И теперь, жизнь легче стала, а она, уже по привычке, живет все так же, как тогда...
И теперешние ее чрезмерные волнения... Тогда и правда каждый день происходили события, от которых, например, зависело наше здоровье — если не жизнь. Сейчас уже таких опасностей не встретишь — так часто. А масштаб переживаний остался. Только уже перенесла она их на события более мелкие, более удаленные...
Последнее, что я замечаю, — как светлая, лучистая щель в ее комнату вдруг становится темной.
НА ПРОЩАНЬЕ
Я гляжусь в никелированные шарики на спинке кровати, их много, разной величины, и в каждом виден я — тоже неодинаковый, но везде с растянутой вширь головой, с длинным, уходящим за пределы видимости ртом.
Кровать, как я вспоминаю со сна, — с подзором, с белой занавеской, закрывающей темное пространство между краем одеяла и полом. Подзор вышит мережкой, — темные дыры, обметанные по краям белой ниткой. По краям он примотан к ножкам, а в середине немного провисает, пузырится.
Окна почти не видно, все оно заставлено цветами, вернее, прочными жесткими листьями в розовых горшках на деревянных ступенчатых подставках. Сквозь эти листья и пыльные стекла проходит неясный желтоватый свет.
Верхнее стекло играет, — если подвигать головой и найти точку — серая водосточная труба на доме напротив вдруг ломается, одно колено ее уходит резко влево и стоит отдельно, соединенное с остальной трубой только серыми размытыми зигзагами с краев. Видны ухваты, вбитые в стенку, стянутые ржавой проволокой, на которых держится труба.
Да это и не окно, а застекленная дверь. Когда наконец можно сдвинуть пыльные цветы, раскрыть дверь, с треском прорвав белую бумагу, соединяющую половинки, и выйти на железный, ржавый балкон, становится страшно: от близкой крыши — можно достать рукой — и от того, как далеко внизу гулкий двор.
Слышно, как там скребут лопатой, и ясно различаешь звонкость тонкого изогнутого железа и сочность пропитанного водой, грязного, с острыми краями снега.
Потом слышен звон упавшего на асфальт лома. От удара ломом в серой утоптанной поверхности проходит белая трещина, от второго удара откалывается и катится на голубом боку гладкий кусок льда.
Потом их сгребают в кучу, — слышно, как льдышки стукаются друг о друга, с шуршаньем съезжают с широкой фанерной лопаты, обитой по краям жестью.
С шарканьем начинают мести. Коричневые, темно-вишневые прутики метлы все вместе плавно изгибаются, стираются об асфальт до белизны.
И вот асфальт уже чистый, сухой, как летом, с белесыми точками от прикосновений лома. Слышится тарахтенье, запах бензина, — во двор въезжает низкая красная тележка.
Из водосточных труб с грохотом начинают вываливаться прозрачные зеленоватые цилиндры.