Ужас пасторши перешёл в какой-то духовный и физический паралич. Уныние, которое владело ею всё утро, страх, отчаяние и страшное разочарование в человеке, о котором она сохраняла какие-то иллюзии юности, разбили её совершенно. Это страшное письмо, которое вчера она старалась бы сжечь, сегодня оставляло её равнодушной. Не всё ли равно, как сейчас будут думать о ней? Ведь Дженни безумна, она даже не поймёт того, о чём говорится в письме. А у неё отнимают единственную ниточку к теплу жизни, Дженни, пусть даже безумную.
Сколько прошло времени, пасторша не знала. Не знала она и того, что Дженни снова выкурила тоненькую папироску и совершенно ожила, точно переродилась. Пасторша поразилась, когда Дженни вошла к ней в ярко-зелёном платье, с румянцем на щеках, с блестящими глазами, мурлыкая какую-то песенку. Дженни не была музыкальна, песенка звучала фальшиво. Но не это поразило пасторшу, а выражение лица дочери, в ней снова было что-то от той вакханки, которую она видела ночью. Пасторша подобрала письмо и закрыла лицо рукой, точно боясь опять увидеть ночной танец дочери.
— Да что с вами делается, мама? Вы всё ещё не одеты, не причёсаны. Ведь уже скоро три часа, а в четыре приедут гости. Надо, чтобы вы не внушили ужас родственнику Анри. Он весельчак, но думается, что даже он умрёт от тоски, застав вас в таком безобразном виде.
— Я думаю, мне совсем не придется ни выйти к гостям, ни поехать на твоё бракосочетание. Я должна буду лечь в постель, я совсем больна и чувствую себя, как столетняя старуха. Ведь будет только нотариальная запись, по последней моде. Ну, а это не требует никаких светских приличий. Распишетесь вы оба, распишутся ваши свидетели — и вот вы муж и жена. По всей вероятности, твой муж и его родственники не пожелают вернуться к бедной больной матери. Ты уже будешь носить другое имя и в своём теперешнем настроении вряд ли захочешь вообще навещать меня. Живи, детка, как тебе хочется и нравится.
До того необычен и тих был голос пасторши, что Дженни остановилась и слушала мать так, как слушают какую-то невероятную историю. Весь вид матери, мгновенно состарившейся, убитый, осунувшийся, поразил Дженни.
— Вас, право, подменили, мама. Дайте-ка сюда письмо. В чём дело? Кто вам пишет?
Дженни хотела взять письмо с колен матери, но та зажала его в руке и сунула в карман.
— Письмо это касается только меня, Дженни. А уж давно ты мне дала понять, что я для тебя не существую. Мои горести, как и моя любовь, тяготят тебя не первый день.
— Да что это за несносная манера, — топнула ногой Дженни, и всё её ожерелье заиграло огнем, точно гнев Дженни перелился в него. — И это называется днём свадьбы! Вы бы отходную мне ещё почитали. Ну и капризничайте, сколько влезет, обойдёмся и без вас. Подумать только. Состряпали собственными руками всю эту свадьбу, а теперь стараетесь спрятаться в кусты. — Дженни, ради Бога, помилосердствуй! — Да что вы мне суете теперь вашего Бога! О каком милосердии вы говорите? Вы, что ли, были милосердны? К кому? К отцу? К Алисе? Ко мне? Милосердия захотели! Жните, что сеяли.
Круто повернувшись на каблуках, Дженни вышла из комнаты и отдала приказание накрыть стол к чаю, десерт и закуску, к которому обещал привезти жених. Через минуту Дженни забыла о матери и стала любоваться собой в зеркале. Она подошла к столу, взяла в руки золотой портсигар. При дневном свете инициалы из чёрных бриллиантов, которые понравились Дженни, ярко сверкали, и она разобрала буквы: Т. Б. Дженни усмехнулась:
— А я-то думала, что выкурила папиросы жениха. Придется признаться самой, этот крокодил сразу заметит, что двух не хватает.
Представив шарящие глаза Бонды, Дженни ощутила тошноту. Но размышлять дальше ей не пришлось, так как в переднюю уже входили мужчины, весело смеясь остротам Марто. Пока веселились в зале, пока рассматривали подвенечное платье, пасторша всё сидела одна, погрузившись в отчаяние. Почему-то она вспомнила, как была в гостях у лорда Бенедикта, как он подарил ей ожерелье из опалов и бриллиантов, такие же серьги и брошь. Особенно она полюбила эту брошь, часто ею любовалась и носила её. Она протянула руку к туалетному столику, взяла брошь, поднесла её ко лбу и прошептала:
— Милосердия, милосердия, милосердия. Вы отняли у меня одну дочь, теперь он отнимает другую. В нём милосердия нет. Неужели же и вы не знаете пощады для грешницы? Я обманула мужа, я обманула дочерей. Я пусть погибну, только молю вас за моих дочерей.
Неожиданно ей сделалось легче. Холодные камни точно вбирали жар её тела. Она стала дышать свободнее, смогла выпрямиться, поднялась и закрыла дверь на задвижку. И снова села в кресло, крепко прижимая к себе любимую брошь. Какая-то уверенность вливалась в неё. Мысль стала работать спокойнее, и она принялась думать, что же теперь делать и что можно немедленно предпринять.