Читаем Двенадцать обручей полностью

Пепа поймал ее за руку, которую она как раз протянула над столом к кофейнику, и, присвистнув, воскликнул, почти что икнул:

— Вот это ногти! Зачем тебе такие черные ногти, ласточка?

— Артур! — властно прикрикнула его жена, рукавом льняной сорочки сбивая стакан из-под сока, на этот раз пустой.

— Артур? — переспросил Пепа, а потом согласился: — Да, я Артур. Я уже тридцать семь лет как Артур.

«Уже старый, а еще ничо», — подумали одновременно и Лиля, и Марлена, причем второй удалось выдернуть руку.

— Не обращайте внимание, — холодно сказала ей пани Рома вместо приличествующего подобной ситуации извинения.

— Внимания, — поправил ее Пепа. — Родительный падеж — внимания. Винительный — шею. Не выворачивайте шею. Симпатичные девочки, правда же?

Пани Рома сделала вид, что вопрос не к ней и шумно начала выбираться из-за стола. И правда — сколько можно завтракать? Она подошла к окну, за которым в тот на редкость прозрачный день виднелась немалая часть горной страны и покрытые снегом вершины на украинской стороне.

Обе подружки понимающе переглянулись, а профессор Доктор оказался тут как тут.

— Это прекрасно, что вы так внимательны к слову, пан Пепа, — восторженно промолвил он. — Это выдает в вашей персоне неординарного поэта. Помните у Антоныча: «Слова отточенно-простые, // как лезвия, скрещу с громами»?

— Что вы, что вы, сударь, — скромно не принял Пепа его похвалы. — Куда уж там! С какими громами? Хотя сами по себе скрещивания меня иногда интересуют, должен признаться…

Но на этот раз ему не удалось поймать ни Лилиного, ни Марлениного взглядов: поняв, что этот вмазанный чудак всего лишь поэт, они мысленно выговорили в унисон «свабоден». Поэтов их заставляли выучивать наизусть в школе, и то было не по кайфу. «Ну и пошли вы, кобылы, в трещину, рагулихи дурные», — подумал в ответ Пепа и закурил совершенно брутальную «прилуцкую»[80], надеясь на еще большее обалдение или, иными словами, расширение сознания.

Карл-Йозеф смотрел в сторону окна, потому что сильнее всего ему хотелось подойти к Роме и увидеть что-то такое, что может видеть только она.

— Es ist heute so unglaublich sonnig, dass wir dort auf der Terasse sitzen konnten[81], — провозгласила пани Рома, не думая о последствиях.

Но слово Terasse расслышали и все прочие. У Лили и Марлены оно легко ассоциировалось с их фантастически открытыми купальниками. Артур Пепа подумал, что неплохо бы завалиться в шезлонг и дососать половину припрятанной под ванной ореховки прямо из бутылки. Коля еле удержалась, чтобы не сказать вслух: «Четвертый обруч — это объятья теплого ветра, кружение энергий». А Ярчик Волшебник, профессионал, сделав себе седьмой большой бутерброд с холодной телятиной, сыром, кружочками помидоров, листьями салата, майонезом, сардинами и кетчупом, спросил вдруг профессора Доктора:

— А вы… это самое… говорили, что смотрите продукцию Голливуда?.. У меня тут есть кассета с моим… ну, новым клипом. Про этого вашего… «Старый Антоныч» называется… Посмотрим?

— Я всего лишь сказал, что каждая картина должна быть отражением глубокого чувства, — с доброжелательной улыбкой ответил ему профессор, — а «глубокое» означает «удивительное», тогда как «удивительное» означает «неведомое» и «незнаемое». Для того чтобы произведение искусства стало бессмертным, необходимо, чтобы оно вышло за границы человеческого.

— Ага, — кивнул режиссер, — это правильно. А вы, пан Артур? Мне ваше мнение тоже… ну это самое…

— Обращайся ко мне на ты, старик, — позволил ему Пепа.

А потом все снова умолкли, даже профессор Доктор — видимо, чтобы не раздражать суровых типов из персонала, не отвлекать их от размеренно-отстраненного убирания со стола всего, что полчаса назад еще могло называться завтраком.


На экране огромного плоского «Телефункена» мелькали черно-белые, главным образом под коричневую сепию, кадры, которые должны были бы ассоциироваться сразу с несколькими популярными стилистиками, прежде всего с ретро и андеграундом. Сам по себе этот технический выверт никакой новацией не был, ведь им уже успели донельзя попользоваться целые легионы киноделов — начиная с Бергмана и Тарковского и вплоть до недавнего «Мулен Ружа». Новым было то, что все это творилось во Львове: каждая секунда являла какой-то новый кадр с очередным закоулком, старым двором, мусорником, подвальным лабиринтом; однажды резко наклонилась, почти упав на зрителей, ратуша с трубачом, в другой раз — разлетелась в щепки взорванная Пороховая башня, потом какой-то дельтапланерист сломя голову падал на промышленные руины Подзамче, а его искусственные крылья отрывались и осыпались по частям, ударяясь о фабричные трубы и скелеты кранов. Это следовало понимать как знаки: дух катастрофы царил в этом мире, привкус апокалипсиса и конец концов.

Перейти на страницу:

Похожие книги