Графиня Антонина Дмитриевна Блудова вспоминала: «Одна черта в разговоре Жуковского была особенно пленительна. Он, бывало, смеется хорошим, ребяческим смехом, не только шутит, но балагурит, и вдруг, неожиданно, все это шутовство переходит в нравоучительный пример, в высокую мысль, в глубоко-грустное замечание…»[49]
В связи с этим наблюдением о характере Жуковского уместно вспомнить одну историю. Летом 1828 года до Авдотьи Петровны Елагиной дошли слухи, что Жуковский был проездом в Москве. Ей не верится, что старый друг мог не появиться в ее доме, и она срочно пишет Жуковскому в Петербург:
«Милая душа моя!.. Меня недавно уверяли, будто вы проехали Москву и пробыли здесь сутки, уверяли, будто вас видели…»[50]
Жуковский в Москву не приезжал, о чем он мог бы с чистой совестью тут же сообщить, но Василий Андреевич не так прост. Как писал Елагиной однажды Евгений Баратынский: «Я особенно люблю Жуковского в его шалостях: так утешительно видеть в человеке с отличным умом это детское простодушие, которое удостоверяет, что могущество мысли не препятствует сердечному счастию…»
Итак, получив недоуменное письмо Елагиной, 45-летний Жуковский, вместо скучного опровержения слухов, надевает на свою уже изрядно полысевшую голову колпак волшебника-невидимки. Зная доверчивость адресата, Василий Андреевич инсценирует в письме свой мнимый приезд, окутывая его романтической дымкой, на ходу сочиняя правдоподобные детали.
«Ваша правда, милая Дуняша, я был в Москве, но вы не видели меня. Вот как это случилось… Мне было поручено весьма важное дело, которое надобно было исполнить в тайне, так чтобы никто этого совершенно и подозревать не мог. Времени также не позволено было мне терять ни минуты. Я проехал через Москву. Если бы я к вам явился, то, вероятно, это как-нибудь сделалось бы известным <…> Я должен был отказаться от счастия вас видеть. Однако позволил себе взглянуть на вас хоть невидимкою. Я в сумерки подходил к вашему окну и видел вас; подле вас стояли, кажется, Маша и Ванюша (дети А. П. Елагиной.
В конце письма Жуковский не без сожаления снимает с себя колпак невидимки и объясняется уже всерьез: «В эту минуту… я проснулся у себя в Павловске на постели и очень обрадовался, что все это был сон… Наяву этого никогда не могло бы случиться, и вы хорошо сделали, что не поверили клевете на мою к вам дружбу…»[52]
Глава шестая
Жуковский, дай мне руку!
Вдохновение. — Тарутинский лагерь. — Когорта генералов. — Кутайсов: надежды и скорбь. — Судьба генерала Строганова. — Ответ Блудову. — Пропавшее издание. — Первые читатели: Иван Лажечников и Андрей Раевский. — Литературный Савельич
С конца 1812 года и до конца войны не было в России произведения более популярного, чем «Певец во стане русских воинов». Жуковский пленил читателей жизнелюбием, искренностью молодого чувства, восторженностью и лиричностью, смелостью поэтической формы и некоторой театральностью. «Певца…» невольно хочется читать вслух, он рассчитан на декламацию, причем не в тесном помещении, а в просторной гостиной, в зале Дворянского собрания, или еще лучше — где-нибудь на просторе, среди неба и полей.
В «Певце…» сошлось все, чего просило тогда русское сердце. Не все было стройно в этом большом стихотворении (сегодня его бы назвали поэмой), но авторское дыхание и заданный ритм были столь сильны, что неудачные или несколько темные по смыслу строки терялись в потоке, рожденном истинным вдохновением. Позднее, когда Жуковскому указывали на слабые места и он пытался что-то переписать, получалось еще хуже. Вдоволь намучившись, он понял, что лучше эту вещь не трогать. «Все мои поправки бывают несчастливы»[53], — сетовал Жуковский в письме Дмитриеву.
Большая часть «Певца…» была написана Василием Андреевичем в Тарутинском лагере, во время передышки, которую получила тогда русская армия. Начиная со второго дошедшего до нас издания Жуковский снабжал название подзаголовком: «Писано после отдачи Москвы перед сражением при Тарутине». Значит, стихотворение было написано между 2 сентября и 6 октября (по старому стилю).