Снова наступила осень, Якоб ездил по театрам на пробы, однако вопреки всем прогнозам и ставкам, которые высказывались и делались в Театральной академии, предложениями его не баловали. Ему все снова и снова отказывали. В конце ноября умер его отец. «Я не понимаю, – сказал Якоб, – я этого просто не понимаю». В его взгляде была мольба о помощи. «Должна же когда-нибудь наступить светлая полоса?» В конце концов, уже в канун Рождества, он подписал договор с Зальцбургским театром. Я перебралась во Франкфурт, отношения от этого ближе не стали. Все время, когда мы не работали, мы находились в пути. Он – на машине, я – на поезде. Если в выходные у меня не было репетиций или спектаклей, я садилась в ночной поезд, выпивала в вагоне-ресторане бутылку вина и валилась на полку. Утром голова раскалывалась. В верхнеавстрийском захолустье я пересаживалась на региональный экспресс и мечтала о кофе, мне казалось, я умру, если официант с тележкой не появится сию же секунду, но он, как правило, не появлялся. Якоб тоже садился после репетиций, а иногда и после спектаклей в машину и ехал ко мне, ехал без остановок. И только через несколько часов после прибытия он мог снова свободно шевелить ногами и языком. Я к тому времени обычно уже спала.
«Если устала, поспи, – любила повторять моя бабушка. – Сон лечит, это еще Гете говорил». Мне так и не удалось найти эту цитату, хотя я проштудировала собрание сочинений Гете в четырнадцати томах. Я решила использовать бабушкины слова о сне в надгробной речи, которую должна была произнести на ее похоронах, – так решила родня, некоторые воздержались, но никто особо не возражал, ведь я – любимая внучка и я же «училась чему-то такому». Мне было очень грустно, и ничего не шло в голову. Гете тоже не помог, пришлось сказать собравшимся то, что, наверное, сказала бы в этом случае моя бабушка: «Дружочек, для грусти нет причин. Все кончается так же, как началось. И – если устала, поспи». Тут все заплакали и сказали, что я очень хорошо сказала.
Раньше Якоб очень плохо засыпал осенью, но однажды, ноябрьской ночью, где-то между Нюрнбергом и Вюрцбургом он не смог противиться сну.
Это случилось в нашу шестую осень, он сидел за рулем своего старого «форда» и ехал ко мне, в сотый раз. Я только что подсчитала – это был примерно сто сорок четвертый раз. Он часто рассказывал мне об авариях, которые видел в пути, об автокатастрофах, мимо которых проезжал. И когда я ехала с ним, мы тоже не раз становились свидетелями несчастных случаев, все снова и снова. Однажды – дело шло к Рождеству – дорога вдруг стала совершенно белой, и я закричала:
– Снег!
– Снег?
– Снег!
Грузовик из Венгрии врезался в ограждение и перевернулся, б
– Ты где?
– Посреди дороги.
– Ты позвонил в полицию?
– Нет.
– Заведи машину.
– Не получается.
– Ты знаешь, где точно находишься?
– Нет, подожди, нет, не знаю.
– Что ты видишь?
– Ничего.
Я позвонила в полицию. На рассвете они доставили Якоба ко мне. Офицер сказал, что ему как-то удалось добраться до обочины и это спасло ему жизнь. «Позаботьтесь о нем». Якоб сидел безучастно. Когда полицейские ушли, он сказал: «Ты должна репетировать со мной новые роли. Я больше не выдержу в этом захолустье. Ты ведь помнишь, это я решаю, что здесь реально. Я! Я! Я!»
Так все снова началось. Я с ним репетировала. Я его провоцировала. Я его мучила. Я обращалась с ним, как с ребенком – как с ребенком, которого у меня не было. Первое, что я потребовала – он сам должен выбрать подходящие роли, а второе – теперь он каждый раз, как только сядет за руль, будет разговаривать. Я настаивала, что он должен называть все, что видит, все без исключения, и вслух читать каждую вывеску и каждый знак, встречающиеся на пути. Я сказала – и я правда в это верила, – что это единственная возможность не заснуть за рулем. Якобу это давалось нелегко, особенно когда я сидела рядом, он говорил, что чувствует себя идиотом, но через несколько месяцев он привык.