– Киса, вы пошляк. В каждом благоустроенном театре есть два окошечка. В окошечко кассы обращаются только влюбленные и богатые наследники. Остальные граждане (их, как можете заметить, подавляющее большинство) обращаются непосредственно в окошечко администратора.
И действительно, перед окошечком кассы стояло человек пять скромно одетых людей. Возможно, это были богатые наследники или влюбленные. Зато у окошечка администратора господствовало оживление. Там стояла цветная очередь. Молодые люди, в фасонных пиджаках и брюках того покроя, который провинциалу может только присниться, уверенно размахивали записочками от знакомых им режиссеров, артистов, редакций, театрального костюмера, начальника района милиции и прочих, тесно связанных с театром лиц, как-то: членов ассоциации теа – и кинокритиков, общества «Слезы бедных матерей», школьного совета «мастерской циркового эксперимента» и какого-то «Фортинбраса при Умслопогасе». Человек восемь стояли с записками от Эспера Эклеровича.
Остап врезался в очередь, растолкал фортинбрасовцев и, крича: «Мне только справку, вы не видите, что я даже калош не снял», пробился к окошечку и заглянул внутрь.
Администратор трудился, как грузчик. Светлый брильянтовый пот орошал его жирное лицо. Телефон тревожил его поминутно и звонил с упорством трамвайного вагона, пробирающегося через Смоленский рынок.
– Да! – кричал он. – Да, да! Восемь тридцать!
Он с лязгом вешал трубку, чтобы снова ее схватить.
– Да! Театр Колумба! Ах, это вы, Сегидилья Марковна? Есть, есть, конечно, есть. Бенуар! А Бука не придет? Почему? Грипп? Что вы говорите! Ну, хорошо! Да, да, до свиданья, Сегидилья Марковна.
– Театр Колумба!!! Нет! Сегодня никакие пропуска не действительны. Да, но что я могу сделать? Моссовет запретил!..
– Театр Колумба!!! Ка-ак? Михаил Григорьевич? Скажите Михаилу Григорьевичу, что днем и ночью в театре Колумба его ждет третий ряд, место у прохода.
Рядом с Остапом бурлил и содрогался мужчина с полным лицом, брови которого беспрерывно поднимались и опадали.
– Какое мне дело? – говорил ему администратор.
Хунтов (это был человек, созвучный эпохе) негордой скороговоркой просил контрамарку.
– Никак! – сказал администратор. – Сами понимаете – Моссовет!
– Да, – мямлил Хунтов, – но Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов согласовало с Павлом Федоровичем…
– Не могу и не могу! Следующий!
– Позвольте, Яков Менелаевич, мне в Московском отделении Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов…
– Ну что я с вами сделаю? Нет, не дам! Вам что, товарищ?
Хунтов, почувствовав, что администратор дрогнул, снова залопотал:
– Поймите же, Яков Менелаевич, Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных компози…
Этого администратор не перенес. Всему есть предел. Ломая карандаши и хватаясь за телефонную трубку, Менелаевич нашел для Хунтова место у самой люстры.
– Скорее, – крикнул он Остапу, – вашу бумажку!
– Два места, – сказал Остап тихо, – в партере.
– Кому?
– Мне!
– А кто вы такой, чтобы я давал вам места?
– А я все-таки думаю, что вы меня знаете.
– Не узнаю́.
Но взгляд незнакомца был так чист, так ясен, что рука администратора сама отвела Остапу два места в одиннадцатом ряду.
– Ходят всякие, – сказал администратор, пожимая плечами, – кто их знает, кто они такие! Может быть, он из Наркомпроса? Кажется, я его видел в Наркомпросе. Где я его видел?
И, машинально выдавая пропуска счастливым теа – и кинокритикам, притихший Яков Менелаевич продолжал вспоминать, где он видел эти чистые глаза.
Когда все пропуска были выданы и в фойе уменьшили свет, Яков Менелаевич вспомнил: эти чистые глаза, этот уверенный взгляд он видел в Таганской тюрьме в 1922 году, когда и сам сидел там по пустяковому делу.
Театр Колумба помещался в особняке. Поэтому зрительный зал его был невелик, фойе непропорционально огромны, курительная ютилась под лестницей. На потолке была изображена мифологическая охота. Театр был молод и занимался дерзаниями в такой мере, что был лишен субсидии. Существовал он второй год и жил, главным образом, летними гастролями.
Из одиннадцатого ряда, где сидели концессионеры, послышался смех. Остапу понравилось музыкальное вступление, исполненное оркестрантами на бутылках, кружках Эсмарха*, саксофонах и больших полковых барабанах. Свистнула флейта, и занавес, навевая прохладу, расступился.
К удивлению Воробьянинова, привыкшего к классической интерпретации «Женитьбы», Подколесина на сцене не было. Порыскав глазами, Ипполит Матвеевич увидел свисающие с потолка фанерные прямоугольники, выкрашенные в основные цвета солнечного спектра. Ни дверей, ни синих кисейных окон не было. Под разноцветными прямоугольниками танцевали дамочки в больших, вырезанных из черного картона шляпах. Бутылочные стоны вызвали на сцену Подколесина, который врезался в толпу верхом на Степане. Подколесин был наряжен в камергерский мундир. Разогнав дамочек словами, которые в пьесе не значились, Подколесин возопил:
– Степа-ан!