На другой день Мерзляков проснулся поздио. Сон его был тревожен: то грезилась ему "Урания" в образе княгини Дашковой, то "Норд сиповатый" в виде графа Ростопчива, то Анюта Хомутова в подвенечном платье, а сам бакалавр - в роли жениха; только вместо свадвбио-го пения доносилась откуда-то трустная мелодия его ооб-ственной песни - "Среди доляаы ровный".
Проснулся он, впрочем, свежим и бодрым. Но едва успел умыться я облечься в халат, как Мавра сурово доложила, что в кухне дожидается его "Ярижка, что называет себя Кузькою Цицерою".
- Говорят, беспременно повидать должен, - бвль-шое, говорит, за ям дело есть.
- Ну, пошли его сюда, - торопливо сказал Мерзляков.
Он знал, что Кузька Цицеро даром ве прядет. Это был действительно ярыжка, писец полиции; но когда-то он состоял наборщиком в типографии "Дружеского типографического общества", основанного знаменитым Николаем Ивановичем Новиковым, издателем "Древней российской вивлиофики", а потом арендатором масловской университетской типографии, университетской книжной лавки и "Московских Ведомостей". Когда в 1792 году "Дружеское типографическое общество" бмло закрыто, Кузьма Цицеро перестал быть вабврнргком, а чтобы кормиться, поступил пвсцом ъ полицию. В полиции он стал вить, сделался положительио ярыжкой, вэ ни о Новикове, ни о "го типографии не ног всяомиаать без слез.
В типографии этой судьба столкпула его с Мерзляковым, тогда еще четырнадцатилетним юношей, приносившим от Новикова корректуры. Кузьма Цицеро был просто Кузька-наборщик, но товарищи прозвали его Кузькой Цицеро за то, что в начале своей наборщицкой деятельности он постоянно смешивал шрифт "цицеро" с "петитом" и больше любил набирать первым, чем последним. Оплакивая Новикова и его типографию, как свою первую погибшую любовь, Кузька Цицеро старался хотя окольными путями служить "старцу Божию", как он называл Новикова, в память своей первой любви - "матушки типографии", с закрытием которой он, с горя, и начал пить "забвения ради". Вследствие этого, когда по полиции возникала какая-нибудь переписка о мартинистах*, к которым принадлежал Новиков, Кузька Цицеро, узнав об этом, тотчас спешил предуведомить о грозящей опасности или самого Новикова, или друзей его, и прежде всего забегал к Мерзлякову, которого знал лично.
Цицеро взошел к кабинет Мерзлякова и помолился на образ. Он был в старом, затасканном кафтанишке казенного покроя. Лицо было красновато, с припухшими щеками и мутными глазами, как это часто можно видеть у людей, придерживающихся рюмочки. Редкие, поседелые, но только местами, волосы казались какими-то пегими. Особенно пегою казалась голова с правой стороны, выше правого уха: это происходило оттого, что Цицеро всегда вытирал перо о свои волосы, о правый висок, и на седых волосах чернила были очень заметны. Рукава кафтана у Цицеро, от обшлагов до локтевых загибов, с нижней стобоны были обшиты синей сахарной бумагой - с целью предохранить их от протиранья при беспрестанном ерзанье по столу во время канцелярского строченья. Лицо пришедшего выражало доброту, мягкость и полное безволие. Вся голова и особенно лицо казались сделанными из размякшего воску и подкрашены, скорее подпачка-ны. Видно было, что Цицеро уже выпил.
- Здравствуй, Кузьма, садись... Что хорошенького скажешь? приветливо обратился к нему хозяин.
- Здравия желаем, батюшка Алексей Федорыч... Вы знаете, я ворон - все каркаю у вас, - отвечал Цицеро загадочно.
- Что же случилось?
- Да вот насчет Николая Ивановича. Выжига тут есть у нас в Москве, Сальватори зовут, так он на Николая Ивановича наябедничал, будто-де тот с французами в сношениях состоит... Ну, вот и начнется дело. А где он теперича обретается - в вотчине?
- В вотчине, в Авдотьине селе. А скоро будет дело?
- Да как напишут, да перепишут, да подпишут, да в исходящую запишут, да запечатают, да пошлют, да повезут, да привезут, да принесут, да запишут в дежурную, да подадут, да распечатают, да прочтут, да запишут во входящую, да опять принесут, да доложут, да революцию положут, да предписание напишут, да перепишут, да подпишут, да скрепят, да в исходящую запишут...
- Да будет тебе! - со смехом сказал Мерзляков: - вот наладил.
- Да я дело, батюшка Алексей Федорыч, говорю: это дело канцелярского, - вы его не знаете... Вот как сорок-сороков раз бумагу напишут, да скрепят, да подпишут, да опять напишут, да опять скрепят, да доложут, да передоложут, да заслушают, да прикажут - так вы, батюшка, и успеете в Авдотьине пообедать, а в Москве поужинать.
- Твоя правда, Кузьма, ты хороший и умный человек, - сказал Мерзляков, пожимая руку своему бедному другу.
- Да, был и я когда-то человек! Поживи я у Николая Ивановича, поработай годок-другой, гляди и метранпажем сделал бы, а то и фактором, да и жалованье бы какое положил - княжеское! вот какое жалованье! Он миллионами ворочал... А что книг-то мы печатова-ли - горы! с Воробьевы горы вороха! Одной бумаги шло - Москву-реку запрудить мы могли этой самой бумагой... А шрифтов что - пудами! Эти самые петиты, да цицеры, да египетские - лопатами сгребали...