Уже издали доносились заунывные звуки траурной музыки. На площадке перед выставленной урной чернела толпа народа. Рассказывали (сама я не видела), что все частники в округе на время захоронения позакрывались: и Шуту, и сапожник, и красильщик, и штопальщица чулок, и продавец содовой, и вафельник, и скорняк, и педикюрша — словом, все. Каждый вывесил на двери записку: «Закрыто по семейным обстоятельствам» или «Ушли на похороны». Лапидарнее всего было объявление сапожника, который на расписании дней и часов своей работы сбоку приписал просто: «ЭМЕРЕНЦ». Урну обрамляли бесчисленные букеты цветов, но я никак не могла заставить себя смотреть в ту сторону. Сын брата Йожи провел нас меж тем на предназначенные для родственников места. Я стояла и ломала голову: а придет ли еще пастор после нашего с ним мучительного получасового разговора? Диспут этот, напоминавший прения стародавних отцов церкви, вполне подошел бы для какого-нибудь вестника богословия. Его тезис был прост: достоин ли церковного обряда никогда не переступавший порог храма Божьего и беспрестанно дававший к тому же понять, что отвратил взоры от небес, скандализуя своими заявлениями прихожан? На мои попытки растолковать, каким человеком была Эмеренц, он холодно отвечал: его долг — блюсти божественные и церковные установления. По какому праву может ожидать от него услуг лицо, которое само не соблюдало требований веры, уклоняясь от святого причастия и весь приход смущая своим неподобающим, не христианским поведением? Это не она ожидает, возражала я ему, это мы все, ее доброжелатели, от него ожидаем. Ведь так принято и полагается: отдать ей дань уважения, ибо других таких же безупречных христианок мало среди его прихожан. Неважно, что она дерзко высказывалась о церкви — и о предопределении отзывалась в том духе, что, дескать, не может Господь быть хуже нее, она вон прощает же собаке всякое непотребство — так почему небеса должны заведомо обречь ее на муки, не взвесив всех поступков?.. Не может этого быть, такой несправедливости. Эта женщина не воскресным утром, с девяти до десяти, исполняла свой долг христианки, а всю жизнь; не в церкви, а среди людей, руководствуясь такой чистейшей любовью к ближнему, какая разве в Библии описана. Здесь, у всех на виду, ходила она по больным со своими мисками… Не слепой же он? Не сказав ни да ни нет, серьезный и образованный молодой церковнослужитель спросил, когда захоронение. И вежливо, но подчеркнуто официально провожая меня, заметил: к сожалению, ему не представилось случая узнать Эмеренц с лучшей стороны.
И меня тронуло теперь появление его в полном облачении. В разумной, безупречно построенной речи отдал он должное ценности простого физического труда. Но остерег собравшихся: не следует думать лишь о хлебе насущном и мнить, будто религия — частное дело каждого и веру можно исповедовать помимо нашей матери-церкви. Строго, корректно, внушительно прозвучали в его устах слова прощания с усопшей. Но настолько лишены они были всякого чувства, так мало вязались с подлинным обликом Эмеренц… И я ощутила скорее некое сонливое отупение, как от хлороформа, нежели ту пронзительную, ошеломляющую боль, которую обычно после утраты близких причиняет вид странного низенького сосуда с горсткой праха, бывшего якобы живым, смеющимся человеком… Провожавший было такое множество, словно у Эмеренц оказалась дюжина детей с подобающим количеством отпрысков — или она в каком-нибудь людном месте работала: скажем, на заводе. И главная аллея, и боковые дорожки — все было черным-черно от наплыва сердобольных. Иные теснились поближе к пастору, черпая утешение в его сдержанно-серьезном напутствии. Стоявшим в отдалении было легче, они могли, по крайней мере, всплакнуть. Положила к урне Эмеренц в нише колумбария букетик цветов из ее палисадника и я. Еще одна молитва прозвучала, и нишу замуровали, вцементировав табличку с именем. Шуту рыдала взахлеб, Адель же все это время на нее смотрела, боясь нечаянно перевести взгляд на урну.
Если пронзить сердце очень острым лезвием, человек не упадет мгновенно. И мы все знали, что самое болезненное чувство утраты наступит потом, что лишь позже мы пошатнемся и падем наземь — и не тут, где присутствие Эмеренц, пусть даже в немыслимом виде урны, еще как-то ощутимо, а где-нибудь на улице, куда она не выйдет больше с метлой; в саду, куда напрасно будут на своих бархатных лапках прокрадываться отощавшие кошки или бездомные собаки: никто их уже не покормит. У всех нас Эмеренц унесла частицу жизни. Подполковник всю церемонию прощания выстоял, будто в почетном карауле; сын брата Йожи с женой плакали, не таясь. Я вообще не могу плакать на людях, но и у меня сжалось горло от предчувствия, что все впереди, еще наплачусь; так дешево не отделаюсь.