– В Афинах. На конгрессе. Забыли? Мы вам давно, еще раньше говорили. Нас в делегацию включили, нельзя было не поехать.
– Поехали, зная, что, может быть, не выживу?
Что было на это ответить? Молча следила я за капельками, сползавшими по стеклу. Да, действительно. Знала – и поехала.
Эмеренц неожиданно сдернула платок с лица. Смертельно бледная, она посмотрела на меня в упор.
– Что же вы за люди?! Вы с подполковником. Хозяин и то порядочнее. Не лжет, по крайней мере.
И на это трудно было что-нибудь возразить. Муж действительно никогда не лгал. Но и подполковник – честнейший человек, порядочнее не встречала. А я – я уж такая. Такая, что, будь даже отец мой при смерти, все равно отправилась бы в Афины. Ибо греческий иностранный отдел по-своему истолковал бы отсутствие официально приглашенного. Ибо посылка меня за границу – жест (как и сама премия). Знак доверия страны, которое нельзя не оправдать. Ведь я – писательница, не может у меня быть личной жизни, как у актера, обязанного играть, что бы у него дома ни случилось.
– Ну ступайте, – негромко сказала Эмеренц. – И дома вы не купили, хотя как я просила, какой дорогой мебелью собиралась вам его обставить. И ребенка не завели, хотя я обещалась его вырастить. Ступайте, повесьте обратно эту дощечку, не видеть чтобы свидетелей моего позора. Дали бы умереть, как я решила, поняв, что не смогу больше работать по-настоящему. Тогда и с того света заботилась бы о вас. А так – глядеть даже не хочу. Идите.
Ага, верит, значит, все-таки в загробную жизнь. Дразнила только нас с пастором.
– Можете поступать как знаете. Не способны вы любить. А я-то думала: вдруг все-таки можете. На такую вот жизнь меня обречь? И к себе еще взять, меня содержать? Ну и дура.
– Эмеренц!
– Идите, идите. Отправляйтесь. Выступайте там, на своем телевидении, пишите романы или опять в Афины поезжайте. И даже и не пробуйте меня отсюда взять, в первую же из вас ножницами запущу. Вот они, Адель оставила. Да что вы тут хлопочете за меня? Есть же дома призрения на свете. И государство наше – «лучшее из государств, право дает хоть целых два года болеть», как друг ваш, подполковник, говорит. Ну идите же. Некогда мне тут с вами.
– Эмеренц, вы бы у нас…
– У вас! Это вы-то хозяйство будете вести? Вы – меня содержать? Вы с хозяином? Да ну вас совсем. Один только там у вас человек – Виола.
Возле стоял нетронутый ужин, и раздраженным взмахом руки она чуть не столкнула тарелку на пол.
Я не посмела прийти ей на помощь: как бы ее ножницы в меня не полетели. Откинувшись навзничь, Эмеренц уставилась в потолок, а я, не прощаясь, мало что замечая кругом, ушла и на бегу под дождем ломала себе голову: как иначе, лучше можно было бы ей все объяснить? Но так ничего и не придумала.
Подсознательно я, вероятно, ожидала чего-то худшего от этой встречи, и спустя час немножко успокоилась. Но это обманчивое спокойствие недолго длилось, муж его нарушил. Расхаживая взад-вперед, принялся он рассуждать насчет сдержанности, хладнокровия Эмеренц, которое, дескать, ему не нравится; больше было бы в ее характере, если б вспылила. Углубиться в анализ ее душевного состояния не дал, однако, пес, который вдруг ни с того ни с сего словно ума лишился. С визгом стал царапаться в дверь, перевернул все ковры, потом с мордой в пене рухнул на пол – я уже думала, всё, кончается. Спешно вызвала ветеринара, как на то памятное Рождество. Пес, впрочем, его жаловал, и, даже получая укол, выделывал перед ним разные трюки, показывал свое искусство. Но в этот раз даже не откликнулся, не привстал на его зов. Пришлось тому самому опуститься на колени. Так, нагнувшись и приговаривая что-то, пробежался он чуткими пальцами по Виолину хребту, поднялся, отряхивая коленки, и пожал плечами. Ничего, дескать, не находит. Какой-то шок, сильный испуг. Окликнул пса еще, велел встать, сесть – тот не шевельнулся. Пробовал приподнять, но пес тут же завалился на бок, как парализованный. Расстались с тем, что завтра он снова его посмотрит, а на ночь можно глюкозы дать и детскую дозу какого-нибудь успокоительного. Ума, дескать, не приложу, что с ним такое приключилось.