Паучиха укутала деток в белую фланель, охватила нежно, баюкает. Мечтает о том, как подрастут малыши, сядут на закорки, ухватившись за шерстинки, и поведёт она их по любимым тропинкам. Станет смешить, щекоча за пятки, рассказывать сказки, поить прохладной кисленькой росой и раздавать сухарики да сласти из авоськи, что припрятана в дальнем углу куста.
А пока… Надо подождать. Да ещё надеяться, что девочек в этот раз будет больше, чем ребят. Горько с ними, с парнями. Болит сердце за них. Тяжёлая судьба, недолгая жизнь.
Паучиха ловко кутает в пелёнку малышей, прижимает к себе и укачивает, чтобы не разбудить раньше времени. Меняя местами затёкшие руки, она непременно подоткнёт, чтобы поуютнее. И дремлет большей частью глаз, ибо, когда малыши подрастут, за ними и восемью не углядишь.
Со стороны оно – белый, словно ватный комок, сор. Рядом, прообразом своих строений, расположился паук. Раскинул лапы, словно шерстяные удочки. Стережёт чутко шаги. Чтобы встать на пути. Быть раздавленным, но дать уцелеть и вырасти тем крохам, для которых ещё и имён-то не нашлось. Но …без мамы? Как оно им? Кто пригладит чуб, погладит хрупкую коленку, покачает в гамаке паутины? Только она. Ма-ма…
Как всегда
– Гляди-ка, пять лепестков у сирени!
– Вижу.
– А тут, представь только, – целых шесть!
– Ну и что?
– Это же счастье! Я нашёл его!
– Как у тебя всё просто. Быть счастливым лишь потому, что отыскал лишний лепесток у цветка…
– Так он не лишний, понимаешь? Он – тот самый…
Куст сирени кланялся по сторонам, пожимал порывам ветра холодные ладошки пухлой пятернёй своей. В перчатках. Лайковых. Сиреневых. Как тому и положено быть. Иной цвет у маслинных считается лакейским, ибо сочетается с пеной стаявшего снега. Считается с нею. Заискивает. Но так – нет его уже, а та, грядущая в осенних сумерках встреча… так ли она важна? Страшна ль? Так…
В такт шмели шепелявят лениво. Брезгая холодным цветом, охотно обращают себя в сторону роскошного светло-лилового. Коему и тень ни по чём, и бодрый озноб поздних заморозков впрок. Знай, – кутаются рыхлой вязкой соцветий, словно шалью.
Как это всё скользко: «рано» … «поздно»… А когда то «вовремя»? Где оно?!
Время – водой, сквозь ладони, розовым светом солнечных струй, страхами ночными – промеж явью и дрёмой. Время! Яви лик свой! Стыдишься?! Так и есть чего.
Сирень в цвету не заботит, как в кляре осенней дороги её, иззябшую до обморока, срежут без жалости и снесут с глаз долой. Она-то это снесёт. И, расслышав звонок февральских капелей, обнимет уютный весенний рассвет нежным объятием своим. Доверчиво и безоглядно. Как всегда.
В самом деле…
Я люблю назначать встречи подле круглой поилки фонтана в центре Торговых рядов. Там дышится морем. Видится прозрачный насквозь подол пола, с исподним – рядами изловленных рыбин, задыхающихся в тесных бочонках. Грустная жаль пронзает жалом своим, навылет. И задыхаешься сам. От участия, от участи, – той, канувшей, рыбьей, и от своей. Путаешься. Теряешься в векАх.
Прячешься за вЕками. Чтобы не глядеть, не оглядываться, а пить скромными глотками то, что осталось ещё от московской простоты, сокрытой под витиеватостью змеиной. Под узорами из каменьев, драгоценность коих не в принадлежности к самоцветию, но в самости.
Лавки и четвертьлавки, с лавочек вдоль надёжи перил хорошо представлять о них. Там ли дама с прислугой, а тут маменька с резвою дщерью. И за ней волокита, бездельник. В немытом исподнем и ровным, от бани до бани пробором.
– Да не плюй же ты в колодец!.. прошлого своего. Кем бы ты был там и тогда! Кем был ты?! Не припомнить, увы. А, может, и не надо знать.
Искать и находить сотворённое твоей рукой, или при тебе, в виду. Для обстоятельности, дабы обстоять располагающих тем же временем не казалось напрасной. Избежала напраслины после того, как некому окажется доказать, как оно всё было, на самом деле.
– Где мы встречаемся?
– Как всегда. В центре Торговых рядов.
– Как я узнаю тебя?
– Я буду глядеть на самого большого осетра, что задыхается на мраморном берегу прилавка. И мы купим его. И…
– Да, понял уже! …и выпустим его в Москва-реку.
– Так и было. В самом деле…
Совесть
Луна выглядывает из-за портьеры. Ей любопытно – что там, внизу делается теперь. Ветреный портье пытается оттолкнуть её, сокрыть от пытливых излишне. Но тщетно. И, недовольный нарушением порядка, задёргивает весомый серый бархат. А после отходит и, присев на край скамейки горизонта выдыхает клубы туч. Те убегают послушно прочь. Покорность нравится. Только ли ветру?
– Это всё, на что ты способен, – гримасничает луна.
– А ты, ты можешь удивить?
– Могу.
– Чем? И кого?!
– Мне незачем изумлять прочих. Достаточно поразить саму себя.
– Ха!
– Зря смеёшься. Это, ох как непросто.
Ветр закрутился на одной ноге смерчеобразно. Образно выразил было замешательство своё, но к завершению третьего полукружия остепенился, столкнулся с поднятой самим собою пылью: