– А ведь и вправду. Чем могу удивить я? Каким порывом, которым намерением? Ведь если, даже не ведая, зачем иду, чувствую для чего совершаю это… – И едва не взвыл, – но других-то… прочих… могу?!
– Зачем? – луна остановилась в беззубом зевке и задремала, не озаботившись о том, чтобы, хотя отчасти, утаить свою ущербность. Равнодушие выдавало её зрелость, но луне не было дела и до того.
А ветер томился, ходил, расталкивая деревья немым плечом. Ронял тучи. Даже принимался рыдать, но скоро утих. Некому было слышать его. Не к чему.
Ко времени, когда луна уже мочила в реке бледные щёки, ветер изнемог. Его сил хватало лишь на то, чтобы тронуть пальцем воду. Она прогибалась едва, но не рвалась волной.
– Так-то ты силён? – вопрошала луна.
– Я? Слаб… Я безнадёжно немощен и не способен ни на что! – восклицал Ветр.
Луна сделалась перламутровой от удовольствия и улыбнулась:
– Ты – милый, храбрый мальчик! И.… удивил меня более, чем я надеялась. Видишь ли, сострадать надо всем, но заботить нас должно лишь мнение тех, кого хотим видеть рядом. Да помни, что подле каждого очень мало места.
Ветер воспрянул и, согнав сонных птиц с куста у воды, отправился пересчитывать верстовые столбы, в поисках того, кого бы ему хотелось удивить, кроме себя самого. А луна глядела с макушки ночи и терпеливо ждала, когда, остудив все воды и затушив все костры, он вернётся назад. Она хранила место подле себя тому, в ком нуждалась. Но говорить о том зря, раньше времени, не желала. Ибо мера участия каждого зреет под солнцем яблоком, а познаётся при свете луны. Чёткий негатив ночи убирает помеху красок. Оставляет главное, – тебя и способность дивить. Некоторые называют это совестью. Пусть так.
Думай…
– Думай, что делаешь.
– Думай, что говоришь.
– Думай своей головой!!!
А так это славно – не думать. Вот просто – ни о чём. Чтобы было беззаботно и радостно. Чтобы дышалось легко. Без слёз, готовых проступить на глазах росой цвета неба. Из-за того, что выть уж больше нет мочи, подушка изгрызена до перьев. Они выползают, и тычутся слепыми концами в самое нежное, как щенки под комком грязной ветоши, уколами совести.
Скрипнул изжёванными золотыми зубами листок, раскрошил последние. Бабочка прозрачно – мимо. Так всё и минует,– незаметно. Призрачно. Не от того, что неразличимо. А – непонятно. Непостижимо.
Никоим усилием извне невозможно перестать быть человеком, если, проснувшись однажды, понял, кто ты. Сперва радуешься безмерно. Осматриваешь мир, как вотчину. Отчизну. Пестуешь её. Жалеешь, жалуешь. Радуешь своим появлением в её чертогах А после, набравшись праздности от поживших уже, познавших то, чего знать человеку не след, перестаёшь радеть. Случайно наследив, сбиваешься, наследие твоё теряет в цене. И ты пугаешься. Сперва воздерживаешься быть человеком, а после уж и просто перестаёшь быть. Всё – сам. По своему разумению.
Так отчего оставляешь ты думать, что совершаешь и произносишь. Где теряешь способность рассуждать? По распутице какого пути обронил ты это всё?
Или нарочно позабыл? Бросил за ненадобностью на пыльной лавке постоялого двора, что истлела давно, совместно с картой той местности. И дороги туда не отыскать уже. И.… легко тебе без этой ноши дышится, и живётся беспечно. В тёмном углу тёплой печи.
Это – так. Часто. А отчего, это уже другой вопрос. И ответ тоже иной.
Стоит только попросить…
Камертоном у дороги – сосна. Причудливая форма её не каприз, не чудачество, но намерение задать всему верный тон.
Дожди терпеливы. Летняя холодность – доказательство тому. Метроном осенних ливней ленив. Китайской игрушкой, в такт распутья: Lento, Largo, Grave46
. Где то, быстрое47 и живое48? В нежном соке снегов. И игривость его – лишний повод позабыть о нём до поры. Ну, а коли пора? Что же делать…Однажды на рассвете я услыхал лёгкое прикосновение к двери и намёк на шорох. Возня по ту её сторону не слишком походила на сварливую, утреннюю, что совершало обыкновенно семейство мышей, покуда умывалось, трапезничало и скандалило на тему событий вчерашнего дня. Звук был тихий, деликатный.
Решив выяснить его причину, я взялся за ручку двери и отворил её. На дорожке света, комком неровно засохшей глины, сидела жаба. Не моргая, она глядела на меня, живущего в тепле. Не в состоянии отвести от неё, хладнокровной, глаз, – то ли для того, чтобы просто сказать что -либо, то ли вследствие смущения, я сделал шаг в сторону от двери и произнёс:
– Проходи, коли пришла.
И.… она зашла. Жаба.
Перебралась через низкий порог. И порционно, ложками остывшей каши направилась прямо к печке. Шлёп… мяк… Села у отороченной пламенем дверцы и замерла. Из комнаты вышел кот, подошёл к жабе, понюхал её затылок и сел рядом. По всему было видно, что они знакомы. Печь, и та приветливо гудела, рдела от возбуждения, хлопотала гостеприимно.
Наблюдая за происходящим, от изумления, заставшего меня врасплох, я чихнул. И все трое глянули, обернулись с заботой и укоризной, – не простудился ли я. Не должен ли подойти ближе. К истоме тепла, от которого мелел страх перед грядущей студой49
.