Бабка приносила картошку, огурцы, хлеб. От самогона отказывалась наотрез, её неволили, силком усаживали за стол на табурет. И она, бывало, пригубит, намочит язык, говоря: «Ну яд, как есть яд…» — и уходила из горницы, отгоняя ладошками дым от табака-самосада. Затворяла дверь из горницы в кухню.
А в горнице стоял дым коромыслом. Друзья прикладывались по единой, но неоднократно. Языки развязывались, они друг друга перебивали, начинали спорить, упрекали, хвастались, становились неузнаваемы, и, в конце концов, когда пустела замысловатая диковинная склянка, дед плакал, жаловался, смахивал пальцем набежавшую слезу, рассказывал о фронте, о войне, годах выживания в немецком плену и то, как после войны то и дело таскали его в местное НКВД. Рассказывая, дед мой так входил в роль, менял голос, жесты, так умел пережить все события далёких невзгод наново, что я диву давался, ещё больше начинал уважать деда, проникался сочувствием к нему, к его неласковой судьбине.
Между тем дед Кузьма смеялся, повторяя своё: «Да ну тебя!» — или: «Да иди ты, будя врать-то». Но всё же — чаще скороговоркой и мелко-мелко крестясь: «А меня Бог миловал, Бог миловал…» — «Да не Бог, ты сам себя миловал… Помнишь, как я тебя по берегу Мокши-то водил, ты тогда слепым прикидывался. Шёл-щупал батожком впереди себя, потом: «Ох, какая щука плеснула!», — и через пять шагов опять слепой… Да я же помню. А ведь знал ты уже тогда, что нас с Петькой Хренковым добровольцами приписали… На фронт».
В самом разгаре такой беседы, когда закадычных друзей плохо было видно в табачном дыму, трудно становилось понимать и слушать, дверь со стороны кухни приоткрывалась, бабка выглядывала со словами: «Ой-ой, ну, опять плачет. Ка-акой слабый. Ну, чего ты все плачешь-то, горюн?»
Дед, вскакивая с табуретки, сжав кулаки, орал на бабку:
— Закрой дверь, халява!
Растопив грубку, я сел за стол, чтобы написать, рассказать всё, что вспомнилось в этот сумеречный час. И чем больше я записывал, тем ярче одна другой и подлинней всплывали истории. Рука расписалась, я окунулся в своё мучительнопрекрасное «третье» состояние, состояние творчества, и думалось на каком-то подъёме, почти восторге: «Всё, всё, что видел, слышал, пережил, передам детям моим, внукам, о бескрылая птица слёз!»
И вот вновь вижу я себя, въявь. Вернувшись из школы и приладившись к подоконнику, лицом к окну, притворяясь читающим книгу и слыша биение собственного сердца, ловил я с напряжённым вниманием, как будто хотел всё запомнить и унести с собой.
Дед Кузьма не любил разоблачений, недоговаривал, юлил и скрывал своё прошлое. Если не был в сильном подпитии, то и говорить не любил, опасаясь проговориться, что ли, любил больше слушать:
— Вас тогда, помню, человек пять приписали сразу на фронт, взяли осенью, — вспоминал дед Кузьма.
— Шестерых нас провожали, — уточнял дед Терентий, перечисляя по пальцам, называя по именам-прозвищам. — Андрей Скворец, Семён Таракан, Корней Верхогляд, Аким Супостат, Иван Хорёк и я, Терёха Мухомор. Хм… Хм… У нас нет человеков без прозвищ.
— Ха-ха-ха! — громко смеялся дед Кузьма. — Верно, я вспомнил, шестеро.
— Да ты слушай, Кузя, не встревай. Ой, и горько мне на душе… А одеты-обуты были кто в чём: старенькие сапоги, телогрейки, в шапках, годных только на галчиные гнёзда. А в холщовых сумках за плечами — яички, пышечки-фуишечки. Негусто. А и осень была мокрая, дожжи зарядили. Всё дожжи и дожжи, будто небо плакало об нас, горемычных. Всем было кому под сорок, а кому чуть больше. У меня пятеро оставалось, навострили пострелят сдуру-то тогда. Всей деревней провожали, море слёз выплакали. Мой младшенький влепился в меня: «Тятенька, возьми меня с собой…» В военкомате разделили по спискам, двое только и вернулись: Семён Таракан без ноги да я из плена. От Сонино пять часов шёл. Доходягой, будто кровь из меня выцедили.
— А меня Бог миловал, миловал, — гнул своё Кузьма, как бы нарочно хвастаясь, какой он всё же хитрый, умный, лучше всех из Выселок. — Сметка у меня, Терёха. Иногда кажется, видеть вперёд могу… Вот давеча в карты играли, в подкидного, у меня пики все… Спасибо, я мужик такой ловкий. Я пики скидывать начинаю, все скидываю. Оставляю только восьмёрку…
— Да-да, ловчи, ловчи, — оборвал его дед Терентий. — А я слышал так: если тут, на этом свете, прокатит, на том свете притормозят маненько. Будут много спрашивать. За всё спросят. Я же один раз с тобой комиссию-то проходил в сорок первом. Чего ты так обулся-то тогда? Помнишь? Одна нога в сапоге разбитом, другая в калоше старой на верёвочках. Все норовили почище одеться, помылись в бане, а от тебя воняло, как из нужника тебя вытащили.
— Прямо с работы я тогда пришёл на комиссию-то, прямо от бочки. Я же золотарём был, или как это теперь: ас-се-ни-за-тор, вот…
— Да знаю, что не комиссаром. Но мог же ты помыться, переодеться, как все нормальные люди. Ты и сейчас-то всё хитришь: «семь пик на руках…»
Анна Михайловна Бобылева , Кэтрин Ласки , Лорен Оливер , Мэлэши Уайтэйкер , Поль-Лу Сулитцер , Поль-Лу Сулицер
Любовное фэнтези, любовно-фантастические романы / Приключения в современном мире / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Фэнтези / Современная проза