Он доказывал, не жалея голоса: до тех пор, пока не будет понятно абсолютно всем, что основное занятие писателя - это его творчество, а все остальное есть добавочное, второстепенное, без такого понимания хорошую литературу создать невозможно. Советская литература катастрофически катится вниз.
В определенном состоянии Зелинский высказывался откровенно, можно сказать, резал "правду-матку":
"Не поздно ли спохватился, Сашенька? Где раньше был? О чем думал?"
Посмеиваясь, цитировал Фадеева: "Верно мыслишь, что "всякая перестановка фигурок на шашечной дощечке нашего, так называемого литературного руководства - есть не решение вопроса, а просто издевательство над литературой..."
Зелинский ударял больно, но дружески, один на один. А вот Михаил Александрович Шолохов обрушивался на Фадеева публично. В феврале 1956 года, уловив подходящий момент, сделал это язвительно, хлестко и больно. Укоряя поверженного, желая при этом ему добра, не жалел соли на раны.
Он величал Фадеева "властолюбивым генсеком", добровольно отдавшим себя в плен административной должности.
Шолохов как бы сочувствовал ему, при этом заколачивал гвозди в распятого на кресте: "Пятнадцать лет тянулась эта волынка. Общими усилиями мы похитили у Фадеева пятнадцать лучших лет его жизни, а в результате не имеем ни генсека, ни писателя. А разве нельзя было в свое время сказать Фадееву: властолюбие в писательском деле - вещь никчемная. Союз писателей не воинская часть и уже никак на штрафной батальон, и стоять по стойке "смирно" никто из писателей перед тобой не будет, товарищ Фадеев".
Аплодисменты заглушили слова оратора. Фадеев добродушно поглядывал в зал и на выступавшего. В голове мелькнула фраза из любимого "Бориса Годунова": "Вот черни суд, ищи ж ее любви..."
Неприязнь между двумя писателями возникла давно. Может быть, с того дня, когда Фадеев единственный голосовал против присуждения Шолохову Сталинской премии за "Тихий Дон".
Прилюдную порку Фадеев перенес внешне сдержанно. Поаплодировал оратору.
Но вечером среди друзей, покраснев лицом от выпитого, читал строки Некрасова: "Что враги? Пусть клевещут язвительней. Я пощады у них не прошу. Не придумать им казни мучительней той, которую в сердце ношу..."
Планку самокритики поднимал выше любых наветов. На VIII пленуме Союза писателей в ЦДРИ выступая, сказал, не опуская глаз, поражая зал: "Я сделал много ошибок, и может быть, вся моя жизнь состояла из одних ошибок".
Неволя по охоте
Пожалуй, ни с кем в послевоенные годы Александр Александрович не спорил и не беседовал так много и откровенно, как с Ильей Эренбургом. Борьба за мир бросала их в разные уголки Европы, Америки, Азии, и они имели время и возможность изливать душу друг другу. Потом Фадеев не раз возвращался к их разговорам, соглашаясь с Эренбургом или отстаивая правду своей жизни.
Говорили о литературе, Сталине, судьбе самого Фадеева.
Эренбург, поглядывая поверх очков, возражал иронично: "Следили, чтоб писатели шли по одной столбовой дороге, как вы писали еще в 1929 году. А тропинки приравнивались к тупикам. Да и столбовая дорога была не прямой, зависела от вкусов Хозяина".
Как-то на улице Горького после очередного совещания писателей, где Фадеев "клевал" Пастернака за отрыв от жизни, Александр Александрович затащил Эренбурга в забегаловку и, взяв графинчик плохого коньяка, предложил послушать настоящую поэзию.
Два седовласых классика сидели в прокуренной забегаловке и смаковали не коньяк, а волшебные строчки Пастернака:
Что почек, что клейких заплывших огарков
Налеплено к веткам! Затеплен
Апрель. Возмужалостью тянет из парка,
И реплики леса окрепли...
Фадеев читал много, забыв про коньяк, спрашивал после каждой строфы, с трудом сдерживая очистительные слезы: "Хорошо? Хорошо?..."
""Я клавишей стаю кормил с руки... "Хорошо!.."
Жаловался скорее не Эренбургу, а самому себе: "На меня мно-о-гие писатели в обиде. Я их могу понять. Но объяснить трудно".
Эренбург, запомнилось Фадееву, ответил сразу, почти не задумываясь: "Скажите им, что больше всего вы обижали писателя Фадеева".
Все понимающий Илья Григорьевич шепнул ему как-то ненароком: "Вас держали не вино, не стол секретаря, а другие тормоза".
Он не стал возражать, когда мудрый Илья, возникнув бессонной ночью у его постели, произнес без упрека и пафоса: "Александр Александрович, вы любили, очень любили поэзию, но еще больше основную линию своей жизни. Не ваша вина, а беда, что четверть века верность идее вы, как и миллионы сверстников, связывали с каждым словом, справедливым или несправедливым, Сталина, а когда после его смерти вас освободили от некоторых обязанностей, вы почувствовали не облегчение, а досаду..."
Не споря, он все же подумал, что никогда не скрывал, как любит власть, славу, но работал не по неволе, а по охоте. И был уверен, что никто его не заменит.
Но добавил, как бы вслух, для ночного гостя: "Считают, что я придирался, проводил свою линию. Да я регулировщик, и только".