– Тогда я заявлю в суд иск о возмещении мне морального вреда и устрою из всего этого такой показательный процесс, что ты уже как врач-психиатр лишишься навсегда своего честного профессионального имени! – говоря все это, я чувствовал, что перехожу уже всякую грань в наших отношениях и что уже навсегда теряю в нем друга.
– Вообще, это нечестно с вашей стороны, – уже на «вы» и сдавленным шепотом еле выдохнул из себя Эдик, – к тому же в прошлом мы были неплохими друзьями!
– Вот именно в прошлом, – перебил его я, – поэтому давайте без фокусов! Выкладывайте все как на духу, как на исповеди перед священником, и можете поверить, что никаких безнравственных поступков к вам я более не допущу!
– Ну, хорошо, – Эдик сильно побледнел и, поправив сбившиеся на нос очки, начал свою трудную и ужасно омерзительную речь для нас обоих.
Как оказалось, во всяком случае я себе все так и представлял, Матильда призналась ему в своей гиперсексуальности только для того, чтобы найти в нем очередного партнера. Однако Эдик Хаскин, раскрыв тайный умысел своей пациентки, разрешил ей довести его до конца, т. е. сразу и бесповоротно отдаться жене своего друга, чтобы все же потом вылечить ее от столь кошмарного недуга, но если подумать, что Хаскин просто вешает мне лапшу на уши да потом еще закручивает мне ее на рога, то получается, что эту историю он придумал нарочно, чтобы поскорее успокоить меня. Так или иначе, но я весьма с презрительной ухмылкой на губах вглядываюсь в его беспокойное лицо, как-то странно вытянувшееся по непонятным причинам, и ощущаю, что вся эта грязная история все-таки никогда не сможет мне раскрыть тайны Матильды, а тем более и тайны самого Эдика, и все мы навсегда останемся для себя только тайнами.
– Я бы охотно вам поверил, но только в том случае, если бы рядом с вами сидела Матильда и так же скромно выслушивала все ваши откровения об этом лечении и о вашей близости! И потом, вы такой же врач, как и я, и прекрасно знаете, что, совокупляясь с психическими больными, вы только повторяете безумные мерзости вашего Штунцера и сами нисколько не отличаетесь от него! Вы только отягощаете состояние своих пациентов!
– Всяк человек по-своему мерзок! – машинально улыбнулся Хаскин, все еще оставаясь бледным, – и вы тоже, наверняка, что-то прячете у себя внутри!
Слова Хаскина задели самое больное место в моей душе и даже в сознании. До этого я чувствовал себя в его кресле как судья, который с великой охотою выносит приговор соблазнителю своей несчастной жены, но после этих слов все изменилось, я вдруг в его словах почувствовал свое собственное осуждение, я осуждал себя молча за все свои грехи, которые я только что совершил, и кроме всего прочего я заметил в его словах вполне законную правоту, вспомнил, как он мне до этого помогал, как помог мне занять место Штунцера, которое я потерял по собственной же глупости, и потом я почувствовал, что все мы в этой жизни вели себя, как скоты, а поэтому, наверное, и не имели никакого права осуждать друг друга.
Может, поэтому я поглядел на него и почти сразу закрыл лицо руками и зарыдал.
– Ну, что ты, – уже по-человечески прошептал Эдик, – я тоже расстроен всем, что было, однако я не теряю надежды, что мы назло превратностям судьбы все равно останемся друзьями!
– Ну и зря, – я вытер рукавом слезы, – в моем лице ты никогда больше не найдешь себе близкого человека! Всякого грешника, а тем более подлеца, ждет обязательная расплата, и если не здесь, на земле, то уж там на небесах, это точно! – я поднял вверх указательный палец и исподлобья взглянул на Эдика.
И вдруг его лицо страшно изменилось, и он схватился рукой за сердце и тут же упал вместе с креслом.
Теперь он лежал передо мной весь бледный, как мел, а его рука беспомощно хватала воздух, словно пытаясь ухватиться за какой-то свой таинственный смысл. Я увидел, как его губы жалобно раскрылись, и наклонился, чтобы услышать его голос…
– Нравственность невозможна, – прошептал Эдик и умер.
– Эдик! Эдик! – заорал я, тормоша его за плечи, – Эдик, не умирай! Слышишь! Родной! Не умирай! Мы же друзья, Эдик! Других таких уже не будет – и я беспомощно разрыдался, потом через мгновение стал дышать в его рот, сложив пальцы трубочкой, и массировать его грудную клетку слева.
Еще через мгновение он выдохнул, и его лицо сразу же порозовело. Я тут же положил ему в рот таблетку нитроглицерина, которую успел заметить на столе.
Он глядел на меня плачущими глазами, я тоже молча плакал, и так мы лежали на полу возле его стола и обнимали друг друга, и тихо вздрагивали, и чувствовали какую-то беспомощность от всех гадостей, которые мы наделали друг другу, а теперь только боялись потерять себя и молча страдали. Эдик сам дошел до кардиологического центра, который был неподалеку от его клиники. Я молча проводил его, и на прощание мы крепко пожали друг другу руки.
Говорить о чем-либо было бессмысленно, достаточно было только прочесть в его глазах сердечную боль, которую он испытал и за себя, и за меня.