Невозмутимый дюк направляется к храму. Минует шумную группу чиновников и думцев — многие кивают приветственно; проходит мимо белошинельного генералитета — те, напротив, подчеркнуто не замечают его; в иностранном дипкорпусе приветливые улыбки, поклоны, глава англиканского посольства лично подходит и здоровается; в императорской свите дюка тоже приветствуют многие — знакомые и доброжелатели.
Глебуардус поднимается к императору, тот здоровается с ним за руку; дюк целует ручку императрице. Теперь под благословение патриарха, однако тот, словно не замечая движения дюка, руки не протягивает и благословения не дает, а крестится сам, троекратно.
— Что там произошло? — спрашивает государь у дюка.
— Недоразумение.
По ступеням взбегает генерал-губернатор, докладывает:
— Скрутили молодчика с топором, ваше величество.
— Вот как, с топором?
— Так точно, покушался. Сам полностью во всем признался — имел целью совершить покушение на наследного дюка Авторитетнейшего.
— Кто таков — узнали?
— Имени пока не имеем. В чине капитана, утверждает — из Союза православных офицеров.
Император грустно отмечает, что при словах «покушение на наследного дюка» по лицу патриарха пробегает недобрая тень — и никакого сочувствия, даже скорее наоборот, сожаление; то же сожаление как будто сквозит и в интонациях графа — «лучше бы убили».
«Но убийства Глебуардуса, кто бы его не совершил, мне не простит ни мой народ, ни моя совесть».
— Ваше величество, — говорит дюк, — о возможном покушении я был предупрежден заранее полковником жандармерии Кэнноном Загорски. Он должен быть здесь, и я прошу поручить разбирательство этого дела ему.
— Я согласен, — отвечает государь. — Вы слышали, граф?
Генерал-губернатор кланяется, отдает распоряжение адъютанту и отступает назад. Глебуардус остается рядом с царем.
Царь начинает подъем к вратам храма. Торжественного чувства, владевшего им еще с вечерней литургии, как не бывало. Опять навалилась обычная тяжесть: сотни противоречий сошлись на нем. Сотни и многие тысячи противоречий в государстве может разрешить и примирить лишь он. И пока он занимает это место, в центре всех противоречий — он непоколебим, а вместе с ним незыблема вся великая держава.
Но с каждым шагом всё меньше и меньше тяжесть, словно кто-то снимает ее с души, и всё явственней и уверенней воцаряется то торжественное чувство и то необыкновенное ощущение сопричастности великому чуду — победе над страшным противником, сатанинским государством ацтеков.
Царь подходит к вратам и вслед за патриархом переступает порог. И в тот же миг с колокольни собора ударяет благовест. Колокола тысяч церквей по всей столице подхватывают торжественный звон.
Глава девятая
(продолжение)
Полковник Кэннон Загорски ожидает дюка Глебуардуса у его кареты. Уже далеко за полдень, богослужение закончено. Полковник прячется под зонтом от стального зимнего дождя. Он в штатском — плащ, цилиндр. Наконец от толпы отъезжающих отделяется Глебуардус Авторитетнейший. Кивком приглашает Кэннона в карету.
— Что, полковник, к вам?
— Так точно, ваше сиятельство, если соблаговолите.
— Быстроног, к жандармскому управлению. Как чувствуете себя, полковник?
Кэннон только пожимает плечами:
— Обстоятельства чрезвычайного характера произошли, ваше сиятельство.
— И каково ваше к ним отношение, полковник?
— Даже затрудняюсь выразить, дюк. Быть может, знаете, гора с плеч.
— Что ж, рад за вас, — роняет дюк и поворачивается созерцать пейзаж в окне кареты.
Кабинет Кэннона. Всё те же мягкие кресла, журнальный столик, массивный рабочий стол самого Загорски, ковры и камин, жарко натопленный по случаю промозглого дня. Всё, как месяц назад, когда дюк впервые посетил данное учреждение. Да только Кэннон Загорски совсем другой.
— Что, полковник, обманули нас старички?
— Какие… Откуда вы знаете? Или эти вам старичками себя показали?
— Надо полагать, мы оба говорим об обитателях дома на Городничей окраине. А показали они мне себя так: самодовольный купец, лукавый отец семейства и доктор неизвестных наук. Но мне теперь определенно известно, что за всей историей с Измерителями стояли эти трое.
— Ваше сиятельство, мне временами хочется на вас молиться. Сейчас мне кажется, что я к вам как за спасением, потому что знал — мне с этими погибель. Я ведь всегда знал, что всё это дьявольское наваждение…
— Всегда ли?
— Да, все эти кадры времени, все эти проникновения, фантастические похищения, сгустки вероятностей. А впрочем, вы правы, дюк, ведь я во всё это верил. Но где-то там, в душе, глубоко, — не верил.
— То, что эти трое делали со всеми, я дефинирую психопластикой. Мне известно, что вы, Кэннон, поддавались ей лишь отчасти, что выказывает в вас немалые душевные свойства.
— Психопластика? Это такой род наваждения? Но куда тогда исчезла вся лаборатория, она-то не была наваждением?
— Так, значит, исчезла?