Летом нынешнего, 1998-го, года мы втроем сошлись в Интерьерном театре у Беляка на дне рождения Вензеля, который по такому случаю временно прервал всегдашнее затворничество. Вензелю исполнялся пятьдесят один год. Интерьерный театр переживал не лучшие времена: выделив ему отдельной строкой в городском бюджете энную сумму в у. е., чиновники администрации не выдавали ни копейки, требуя половинного отката. Вензель, ранее неплохо зарабатывавший перепечаткой чужих научных работ, впал в полную нищету – вслед за своими клиентами из научного мира или за той частью их, которая не уселась за компьютер. У меня все было как всегда. Компания (были еще Лев Лурье и пара-тройка людей из беляковского театра) подобралась чисто мужская. Непьющий Беляк пил для себя много, пьющий Вензель – для себя мало, я – свою норму, от которой иной раз пьянею, а иной нет. Разговор зашел и о том, что же нас троих – нет, не связывает, вся прожитая жизнь нас связывает со взаимными обидами, претензиями и паузами в общении – объединяет.
В нашей троице у меня ироническая, но вместе с тем почтительная репутация «мудреца» – и ответа друзья ждали именно от меня. И я предложил его, изобразив нас троих анти-Китоврасами, то есть людьми, сознательно избегающими – во всех жизненных ситуациях – прямой, а значит, и кратчайшей дороги к цели. Не из хитроумия, а в силу некоего врожденного – и при всей нашей разности одинакового – психического изъяна. Во многом объясняемого презрением, которое вызывает у нас едва ли не любая цель, но к этому презрению не сводящегося.
Как Чапаев – на картошке, я объяснил это на одном примере из юности именинника. Страдая от женского невнимания (или, вернее, от недостаточного, не стопроцентного женского внимания, какое вызывал, скажем, тот же Беляк; Вензель же нравился выборочно и ситуативно, хотя и умел цепко удерживать однажды ухваченное, пока это не надоедало ему самому), он разработал целую стратегию грядущих побед: не хватало ему, оказывается, магнитофона, чтобы соблазнять девиц, а когда появился магнитофон, стало не хватать отдельной комнаты (раньше родители и сестра уезжали хотя бы на лето). Особенно комична была потребность в магнитофоне – когда Вензелю удавалось заволочь к себе девицу, она (а чаще всего они оба) были уже в состоянии пьяной невменяемости.
Чтобы нравиться большему числу девиц, чем это имело место фактически, Вензелю следовало не напиваться до посинения ежевечерне, работать, чтобы иметь собственные деньги, декларировать какие-то цели – хотя бы призрачные поэтические (но на поэтов был тогда спрос). Однако этот – прямой и краткий – путь казался унылым и пошлым. А магнитофон – не пошло? А пьяную девку ночевать оставить и под утро к ней пристать – не пошло?..
Этот пример, пусть и имеющий реальную подоплеку, чисто по-чапаевски аллегоричен: то же самое происходило с нами тремя на всех уровнях и на любом поприще и «по литературе», и «по жизни» – отвергая, пусть и справедливо, одну пошлость, как самоочевидную, мы, на свой замысловатый лад, впадали в другую, ничуть не лучшую.
Скажем, со мною не раз и не два происходило следующее. Я разоблачал – сильных, могущественных, отвратительных, – я требовал справедливости. Справедливости не получал, зато обрастал поддакивающими приверженцами. А приглядевшись к ним, понимал, что они ничуть не лучше тех, против кого я боролся. А может быть, и хуже, потому что им хотелось стать точно такими же – но не как я, а как те, – вот только не получалось. И уже поняв это и нехотя смирившись, я в очередной раз осознавал и такое: мои, так сказать, поклонники любят меня вовсе не за то, что я отказываюсь воздавать почести сильным мира сего. Нет, они надеются добиться все тех же отвратительных почестей вместе со мной (а еще лучше – без меня, а уж совсем в идеальном случае – от меня). И тогда я с ними порывал, и рано или поздно объявлялись другие такие же, и все начиналось по новой.
По возвращении в Ленинград я обнаружил, что из литературного клуба «Дерзание» меня, естественно, исключили. Правда, это было какое-то странное исключение – неформальное или, наоборот, сугубо формальное: к Грудининой в кружок поэтов я по-прежнему ходил, но «в списках не значился» и Адмиральскому на глаза старался не попадаться. Аж до самой весны, когда выиграл городской «турнир юных поэтов» (правда, на равных все с тем же Гурвичем). Беляк уже отходил от стихов, вовсю занимаясь театром, а Вензель окопался на Малой Садовой и сидел там безвылазно.