Я забыл написать о друзьях разных лет — Алексее Звереве, Сергее Белове, Наталье Стрижевской. Я забыл написать о Гюнтере Грассе, с которым виделся в Питере, и о выступлении в Спасо-Хаусе. Я забыл описать уголовное дело, за защиту по которому исключили из коллегии адвокатов моего отца. Я забыл расписать во всех красках недолгую службу на заводе. Я забыл написать о бессмысленной игре собственного изобретения — типа пасьянса, но не карточной, — в которую играю с тринадцати лет по сей день часа по три в среднем. Но это — едва ли не все, о чем я забыл написать, потому что многое другое я опустил сознательно. «С мужем живи — а голу жопу не кажи».
Написанного достаточно — или недостаточно, — это зависит от целеполагания, а вот с ним-то у меня как раз большие трудности. Я не знаю, зачем написана эта книга, да и написана ли, да и книга ли это, — совершенно честно не знаю.
Читал я книгу воспоминаний (о поэте Николае Рубцове), автор которой, негодуя на прочих — злокозненных, как ему представляется, — мемуаристов, то и дело восклицает: и ты, читатель!., ты, в своей малости, ждешь от меня каких-нибудь подлых россказней? Так вот — не будет этого! Не будет! Ну разве что такая история… Да еще такая… А по прочтении книги понимаешь, что запомнил лишь пару грязных историй, да эту вот пародийную авторскую ужимку.
А мой приятель сексолог, ставший в годы перестройки модным шоуменом и устремившийся было в городской парламент Питера от блока Галины Старовойтовой, имеет обыкновение начинать рассказы (чаще всего застольные) словами: «Мой пациент такой-то…»
— Погоди, Лева, — перебиваю я, — а клятва Гиппократа?
— Ну я же не говорю, от чего я его лечу!
— А от чего ты, так твою мать, можешь лечить? От насморка, что ли?
Лева смущается и вместо врачебной байки рассказывает анекдот. Анекдоты у него, впрочем, тоже по преимуществу медицинские.
Читатель данной книги не обнаружит в ней моего донжуанского списка — даже если бы я такой вел. Все «победы» на любовном поприще кажутся мне призрачными, химерическими, фантасмагорическими, все «поражения» — ни для кого, кроме меня, грешного, не существенными. Объединяет первые со вторыми разве что ирония, а вернее, самоирония, не покидающая меня — к счастью или несчастью — ни на миг во всех любовных и окололюбовных хитросплетениях и перипетиях. Ощущение, что любя, страдая, ревнуя или, наоборот, заманивая, покоряя, обольщая, я определенно занимаюсь не своим делом, не отпускало меня даже в молодости, не говоря уж о второй молодости вокруг сорока. Я веду речь о женах, упоминаю возлюбленных, подруг, приятельниц — и оставляю многих за кадром, — отчетливо осознавая, что без этих — сугубо механических — ссылок мой рассказ будет фальшив, но ворошить былые мороки… разве что в стихах, но стихов я давно не пишу. А все, что приключилось или могло приключиться со мной на любовном поприще, предсказано в них заранее.
Женщины, в том числе чужие женщины, повторю я за Гайто Газдановым, часто бывали со мной особо и удивительно откровенны. Откровенны настолько, добавлю я от себя, что в самой этой откровенности я с годами научился различать вечный наигрыш, пережим. На мой взгляд, женщина и не существует вне образа, который она пытается воздвигнуть, повторить или выдумать на костях конкретного мужчины. Сколько мужчин — столько образов, поэтому правда всякий раз всего лишь ситуативна. Проще и банальней — женщина смотрится в тебя, как в зеркало, и по-разному видит себя в разных зеркалах. Перед одним раздевается, а перед другим всего лишь поправляет помаду.
Женщины — несколько цинично заметил я когда-то — неизменно поворачиваются ко мне плачущей стороной. Изредка — сугубо функционально ища опоры (хотя опора из меня та еще), чаще — «охорашиваясь» как бы на пробу: идут ли опухшие губки и зареванные глазки. А женщинам — молодым женщинам, по крайней мере, — это чаще всего идет.