Именно о племяннике Ленина и снимал короткометражку Рейн, именно это он, разумеется, и запамятовал. Батуеву я проиграл с форой в ладью. А с форой в ферзя выиграл. Выиграл — на равных — в первый же вечер у всех кружковцев. Андрей Михайлович сообщил моей тете, за которой безуспешно ухаживал (после трех браков и великого множества романов она к сорока пяти не то чтобы увяла, но однозначно остыла, хотя и продолжала тратить на тряпки и на косметику всю свою копеечную, пусть и полуторную, зарплату), о несомненном шахматном даровании. Что — на фоне предшествовавших провалов и разочарований в стенах все того же Дома пионеров — пришлось как нельзя кстати. Через пару дней шахматная библиотека Дома пионеров (весьма недурная) начала перекочевывать ко мне на Достоевскую.
Играть в шахматы меня научили одноклассники, когда мне было лет восемь, но игра не понравилась. Разочаровал и, конечно, сам разочаровался отец, «проэкзаменовав» меня с форой в ладью в один из своих приходов. (Много лет спустя я учил играть в шашки четырехлетнюю дочь. Первую шашку Глаша проигрывала безропотно, но, потеряв вторую, норовила запустить мне в лицо всеми остальными, тогда как ее мать сумрачно бродила по комнате, причитая: «Тебе хочется самоутвердиться даже над четырехлетним ребенком!» Подозреваю, что и в моем детстве разыгралось нечто подобное.)
Каким образом, не играя в шахматы и не занимаясь ими, я за четыре года «развился» из туповатого начинающего во вполне кондиционного третьеразрядника, я не знаю, но, впервые попав в кружок Дома пионеров, я уже играл в эту силу, а прочитав пару книг… В ближайший приход отцу было предложено сыграть с форой в ладью, только фору давал уже я. Он, разумеется, отказался; возмутился: «У меня второй разряд!» — «У тебя в лучшем случае четвертый», — злорадно пояснил я, что и доказал за доской, правда, в игре на равных.
Третьим моим взрослым соперником стал чехословацкий гроссмейстер Филип, у которого я выиграл в сеансе на тридцати досках. Регулярно обыгрывал я в сеансах и Батуева, хотя в игре один на один он побеждал меня, давая вперед коня. Но я уже заболел «шахматной горячкой».
Тогда же, в шестом классе, со мной приключилась еще одна загадочная история. До тех пор я был круглым отличником (получая, правда, четверки по поведению и задания на лето по чистописанию), а в шестом классе резко сорвался на двойки и тройки, в каком качестве и доплелся до аттестата в одиннадцатом. Произошло это по целому ряду детских и не совсем детских причин и по одной взрослой: мне, как я задним числом понимаю, внезапно разонравилось вписываться в систему — в какую бы то ни было систему, — во всяком случае, вписываться в нее на долгое время.
В классе я вполне освоил роль полулидера-полушута, которую в самых различных кругах сохраняю и по сей день, — я хулиганил, срывал уроки, мою мать начали терзать на родительских собраниях, и терзать тем обиднее, что постоянно расписывали ей мои уникальные способности, которые, дескать, пропадают втуне. В дальнейшем все это, включая и отношение преподавателей ко мне, приняло вовсе анекдотические формы: исписав мой дневник замечаниями и вызовами в школу, на меня завели персональный кондуит, в который после каждого урока вносилась оценка по поведению; меня выгоняли из класса на полгода (химик Борис Соломонович, уверявший мою мать в том, что я чрезвычайно похож на его родного брата: «Мы тоже думали, что он сядет в тюрьму, а он пошел токарем на завод — и ничего, выправился»); замечания в дневнике отличались абсурдностью и безграмотностью: «Уважаемые родители! Я не хочу больше иметь вашего сына на уроках черчения. Владимир Аронович», и тому подобное.
Тот же Владимир Аронович выставил мне итоговую тройку (в седьмом или в восьмом классе, не помню) лишь после того, как к нему пришли депутацией наши отличники — Портер, Рабинович и Френкель — и сказали: как вам, аиду, не стыдно губить другого аида. «Топоров не аид, — гневно встрепенулся Владимир Аронович. — Я смотрел запись в журнале. Он русский!» — «А вы не в журнал, вы на него самого посмотрите», — вразумили отличники, и искомая тройка была выставлена.
Математику у нас вела классная руководительница — вела, насколько я в своем невежестве мог судить, ни хорошо, ни плохо. Преподавая нам, она и сама заочно заканчивала педвуз. На ее уроках я бездельничал и томился, как и на всех остальных, но вел себя потише: флегматичная прибалтка Линда Антоновна не давала поводов для травли. Может, поэтому она меня скорее любила. Да и помнила по пятому классу отличником. Вернувшись с очередного родительского собрания, мать со смехом и слезами пересказывала мне его течение.
— На отлично учатся у нас Портер, Рабинович и Френкель. Но я хочу поговорить с вами о Топорове…
— А что у Гриши по географии? — перебивал ее Портер-старший, полковник в отставке.
— Гриша круглый отличник. А вот Витя Топоров…
— А что у Гриши по истории?
— Гриша круглый отличник. А вот Топоров почему-то…
— А что у Гриши по ботанике?
И так далее, на протяжении всего собрания.