В этой связи лишь один эпизод из моей литературной практики. Друг попросил меня отрецензировать составленный им сборник переводной поэзии в журнале «Иностранная литература», объявив, что уже договорился о публикации рецензии. Я скрепя сердце согласился — сборник мне нравился, но априорная в такой ситуации неизбежность похвал и сама подстроенность этой ситуации мне претили. Похвалы — объективно искренние — оказались вымученными. Рецензию я тем не менее сочинил, запечатал в конверт и послал в московскую редакцию.
Через неделю мне позвонила завотделом: «Мне очень понравилась ваша рецензия. Многие не поймут вашего резкого тона, но я буду ее отстаивать».
Я содрогнулся. Речь шла о хвалебной рецензии! Я переписал ее заново, влил дополнительно ведро похвал и с извинениями послал в редакцию.
Завотделом позвонила мне через пару недель: «Этот вариант еще лучше! На редколлегии он прошел на ура. Многие ставили вопрос о принципиальной ошибочности издания данной книги».
Дело происходило в годы застоя. Отрицательная рецензия в «Иностранной литературе» была равносильна доносу. Донос в данном случае организовала жертва доноса, а я его всего-навсего сочинил, полагая, что подсобляю «корешу». Лучше бы я отказал ему сразу.
Выступая в питерском Доме писателей на заседаниях секции переводчиков, я, по словам искренних доброжелателей, часто говорил дельные вещи, но говорил их в таком недопустимо хамском тоне, что аудитория была способна воспринять лишь то, что ей хамят. «То же самое, но повежливее… но хоть немного повежливее!» — внушали мне друзья. И вот однажды я решил выступить повежливее.
Это было — как сейчас помню — прекрасное выступление. Тонкое, аналитическое, невероятно вежливое и тактичное. Аудитория, уже успевшая из-за моих предшествующих выступлений возненавидеть меня настолько, что просто пропускала все сказанное мимо ушей, на этот раз поневоле заслушалась. Но сколько же можно ораторствовать — пусть и проникновенно? В какой-то момент я понял, что мне пора закругляться, а заключительной — ударной — фразы все не было и не было. Я говорил, импровизируя, я вот-вот должен был начать заговариваться, а частью сознания придумывал заключительную ударную фразу, — и вот, уже в предельную минуту слушательского терпения, она нашлась.
— Именно поэтому я и считаю все предыдущие выступления полным вздором, — ликующе выпалил я и, сам еще не осознав, что сказал, сел на место. Возможно, как раз в этот вечер масса ненависти ко мне стала критической.
Итак, я развиваю достоинства и заставляю тем самым окружающих смириться с моими недостатками. Прекрасная формула, кабы не холодный ушат, который регулярно выплескивали на меня шахматы. Потому что, если я плохо играю эндшпиль (а так оно и было), то мне надо стремиться заканчивать дело матовой атакой в миттельшпиле — и я действительно стремился к этому. Да, но почти каждую матовую атаку можно отбить или предотвратить, добровольно согласившись на переход в худший эндшпиль. Охотников, правда, мало — ведь худший эндшпиль почти наверняка проиграешь. Проиграешь — но только не мне: я перейду в лучший эндшпиль, потом превращу его в равный, из равного — в худший, а уж худший-то проиграю безропотно. Надо было работать над техникой эндшпиля, но это противоречило моим принципам. И — как показано выше — ничего хорошего из этого все равно не получилось бы.
Другим моим очевидным шахматным недостатком была «скорострельность». Я тратил на партию четверть, редко когда половину отведенного времени. Отчасти потому, что действительно быстро соображаю, отчасти потому, что воспринимаю всё (и в шахматах, и помимо них) несколько редуцированно, — но не в последнюю очередь и потому, что по окончании шахматной партии меня почти всегда ждали важные дела — литературные вечера, чьи-нибудь дни рождения, наконец, неизбежные «сайгонские» пьянки, — и я стремился закончить ее как можно быстрее, думая только «за время соперника» и негодуя на него из-за того, что он пыхтит, тянет, что-то такое соображает…
В результате моя стандартная шахматная партия протекала так: в начале игры я быстро добивался преимущества (или мне казалось, что я его добился, — оценка позиции у меня была сверхоптимистической), соперник надолго задумывался, причем играл все хуже и хуже, мое преимущество становилось угрожающим, я уже не столько играл, сколько посматривал на часы — шахматные (скоро ли он уронит флаг) и наручные (сильно ли опаздываю), а в результате просматривал какую-нибудь достаточно весомую ерунду типа коня или слона. Просматривал, впрочем, в позиции настолько подавляющей, что какие-то шансы оставались у меня и после «зевка».