— Какое именно величие? — спросил Нейссен. — Величие тирании с небывалыми средствами массового контроля? Неужели это то, чего вы, Рюрикович, желаете для России?
— Конечно, нет, — ответила я за своего родственника.
— Дорогой мой, меня обижает, что вы приписываете нам то, что мы помогаем вам из империалистических побуждений, — сказал лорд Эндрю шутливо.
Алексей встал на сторону Л-М.
— Я согласен с князем Ломатовым-Московским. Если белые победят, Россией будет править военщина, как в Китае после революции.
— А вы хотели бы, чтобы Россией правила ЧК, профессор? — голос Нейссена так напрягся, что я ожидала, вот-вот он сорвется.
— Я питаю отвращение к ЧК, барон, как к любому инструменту насилия.
Алексей перешел на беглый французский, затем на школьный английский.
— Единственно, я хотел бы, чтобы Татьяна Петровна увидела, что эта русская гражданская война — не массовое движение, не всеобщее дело красных или белых, а простое состязание армий, ведомых красными и белыми генералами.
— Не забывайте зеленых, — вставил Л-М.
— Зеленых? — воскликнул лорд Эндрю. — Вы снова шутите!
— Я не шучу. Зеленые — это крестьяне, сторонники бандита Махно, по слухам, их около 20 тысяч человек. Они, кстати, недалеко, мой дорогой Эндрю.
— Я вам верю, — рассмеялся англичанин.
Алексей в волнении схватился за свою бородку. Рослов тронул бровь и нахмурился, глядя на уютный заросший сад, как будто бандиты притаились в непроницаемой тени вишневых, персиковых и яблоневых деревьев.
Я старалась не обращать внимания на насекомых и делала вид, что спокойна.
Алексей, отмахиваясь от комаров носовым платком, бросил на меня сердитый взгляд.
— Красные, белые, зеленые, не говоря о казаках, чехах и Бог знает о ком еще, какой выбор предлагают они нашему народу? Армейские реквизиции, мобилизацию, грабежи, зверства. Где ваш «благородный дух», барон? Что может такая идеалистически настроенная женщина, как Татьяна Петровна, делать с кем-либо из них? Вы можете себе представить, маэстро?
— То, что вы говорите, Алексей Алексеевич, верно, но слишком абстрактно, — уклончиво ответил Геннадий Рослов, стараясь никого не обидеть. — Должна быть какая-то менее разумная причина, чтобы отвратить Татьяну Петровну от ее намерения.
— Хорошо, вот одна, — Л-М привстал, потом снова прислонился к столбику с небрежным изяществом, — ей возможно придется стать свидетелем, мягко говоря, неприличного поведения офицеров и джентльменов.
— Меня уже предупреждал генерал Майский, — сказала я. — Человечности нет ни на одной из сторон — это были его почти последние слова ко мне.
— О какой человечности может идти речь? — Нейссен смахнул комара рукавом. — Ваша собственная семья и семья вашего государя злодейски убиты. Вы освобождаете город и находите пустыню; множество трупов в подвалах местной ЧК, другие жертвы свалены — а некоторые еще дышат, — в общие могилы. Вы движимы ненавистью. Вы полумертвы от голода и оборваны. Ваше единственное удовольствие, единственное облегчение — месть. Все это заставляет создавать полки, подобные этим, состоящим только из офицеров, чтобы установить дисциплину в таких условиях. Вы дочь генерала, Татьяна Петровна, вы можете понять, — обратился ко мне Нейссен.
Он ждал от меня одобрения, тогда как Алексей хотел, чтобы я согласилась с ним. Он никогда не держал в руках винтовки. Ему никогда не приходилось убивать человека, как пришлось мне. Я исполнила желание Нейссена:
— Да, я могу понять, что значит быть отравленной местью.
Нейссен, казалось, немного пришел в себя, а Алексей, пристально посмотрев на меня, продолжал ходить.
— В этом различие между вашей гражданской войной и нашей мировой, — лорд Эндрю посерьезнел. — Мы на западном фронте убивали без волнения и злобы, как автоматы. Нас превратили в убивающие машины. Я не уверен, что это лучше.
— Не лучше, — сказала я, — в любом случае, война ужасна.
— Я всегда так думал, — сказал Геннадий Рослов на своем медленном английском, машинально допив остатки чая. — Я абсолютно не мог разделять всеобщий энтузиазм в начале войны в 1914 году. Конечно, я главным образом боялся за свои руки, в случае если бы меня призвали.
— К счастью для нас, этого не произошло! — выразил всеобщее мнение лорд Эндрю.
Было очевидно, что молодой пианист с его мягкими взглядами гражданского человека и ранимостью, присущей творческим людям, не вызывал у офицеров неуважения или негодования. При своем удивительном таланте Рослов был скромен. Как и Алексея, его отличали независимость суждений и широта взглядов. То, что говорил Геннадий, было естественно, самобытно и в высшей степени справедливо. Он мне очень нравился.
— Понимаете, — он поставил пустой стакан, — я больше ничего не понимаю в этом мире. Я знаю одно. Я живу. Я владею этими руками, — он поднял их, — и больше ничем. Они могут зарабатывать мне на жизнь и давать несколько часов радости и забвения моим слушателям. Это достаточно великая цель для моей маленькой жизни.