Читаем Дыхание грозы полностью

Хадоське весть о Ганнином горе принес брат Иванко: они с отцом косили уже; сидя у воза, ожидая щавельника, который мать наливала в миску, сказал Иванко спокойно, без удивления или сочувствия — просто сообщил, что есть новость.

Хадоська от неожиданности перестала дышать, затаилась; не только потому, что новость была такой, а больше потому, что она тронула чувствительное, больное в душе.

С какой-то, уже обычной при таком разговоре, настороженностью ждала, как отнесутся к этой вести, что скажут отец и мать. Мать только вздохнула, с упреком глянула на Иванка — слышала уже, видать, от кого-то, — отец же строго буркнул:

— Ешь.

Иванко и отец быстро похлебали щавельника, забеленного молоком, молча зашаркали лаптями, ушли к косам; Хадоська помогла матери: с миской, с ложками сходила к лужице под кустами, перемыла, вытерла все. Накрыв вымытую посуду рушником от всякой болотной нечисти, Хадоська взяла грабли. Ветерок погуливал еще утренний, свежий, однако чувствовалось уже и дыхание недалекого зноя. Хоть и не сильно, пригревало шею и руки, трава начинала вянуть, и кусты и стожки вокруг затягивались струящейся дымкой.

Солнце сверкало по всей ширине болота, когда Хадоська стала рядом с матерью ворошить еще не подсохшее сено; от солнца, от утренней силы в руках, от привычности хлопот забылось, ушло из души недоброе чувство, противоречивое ощущение неловкости, которое появилось после Иванкиной вести. Не думала ни о чем, только ворочала граблями, умиротворенная тихой заботой, трудом, солнечной теплотой, утренней свежестью. Правда, глаза невольно следили то за дубком, за кустами, где были все дни Ганна, Корчи, то за дорогой, что вдоль болота тянулась к селу. Еще издали заметила телегу, узнала Ганну, Евхима, старую Глушачиху; когда приблизились, видела: Ганна припала почти к коленям, держала малышку на руках, как живую. Большое горе было видно даже в том, как oнa корчилась над маленькой, даже издали.

Хадоська острым взглядом схватывала все, все понимала, но как бы ничего не чувствовала: ни на миг не появилось сострадание в ее зеленоватых, холодных, будто льдинки, глазах. Стояла не шевельнувшись, прижимая грабли к груди, минуту, другую не сводила глаз, полна. была нерушимого спокойствия. Была спокойна, хотя там сидела Ганна, хотя рядом вороном горбился тот, кто принес ей, Хадоське, столько горя, кто, можно сказать, искалечил ей всю жизнь. Хадоська смотрела спокойно, может, впервые за эти годы так спокойно: бог покарал их! Заступился за нее: покарал за все.

Проследила, как телега скрылась в лесу, и привычно задвигала граблями. Делала все так, будто и не было близко горя. Виденное, правда, немного еще жило в памяти, однако не заронило в душу жалости. Не думалось. Чувствовала только бога. Была полна его правды, его силы.

Вскоре забыла обо всем: лишь ощущала в руках теплую рукоятку. Будто и не было ничего, кроме граблей, кроме шуршащего сена, ловкости, силы в руках. Упорна, самозабвенна Хадоська в работе, не остановится даже пот стереть с лица, загорелого до красноты, как бы раскаленного жарой; только глаза, помутневшие от истомы, с белыми, выгоревшими на солнце ресницами, прижмурит, когда пот наплывает, нетерпеливо смахнет ладонью. Правда, порой коса развяжется, заскользит по плечам, по спине, — тогда приостановится, быстренько заплетет, накроется платком да опять за грабли. Волосы, что белесыми завитушками выбиваются из-под платка у шеи, потемнели, взмокли, пот течет с них, течет по горячей шее, по лицу с крапинками-веснушками, солонит губы, но Хадоська двигает и двигает граблями.

Лишь иногда ухваткой вытрет запекшиеся, почерневшие в уголках губы: страшно сушит жажда. Как мечта вспоминается баклажка под возом. Только Хадоська не спешит к ней, терпит. Умеет терпеть Хадоська!

Хороша она собой стала, красавица-конопляночка! Ладная, «аккуратная», как говорил Хоня, она еще покруглела, кажется, вся налилась здоровьем. Окрепли шея, пополневшие руки и упругие ноги; полная грудь высоко подымала домотканую кофточку. И ходила и стояла Хадоська прямо — всегда и в стати и в движениях ее чувствовались упругость и сила, красота по-настоящему здоровой девушки в самую пору зрелости. И еще чувствовались в Хадоське несвойственные ей когда-то достоинство, строгость: строгими были глаза, строгими губы, что, казалось, не могли улыбаться. Хороша была Хадоська, особенно теперь, воодушевленная работой, с потемневшими, как бы с хмарью, глазами, с горячими губами, с горячим дыханием; даже в том, как она работала, виделось, сколько в ней силы и молодого огня. Красива она была среди копен сена и лозняка, среди сияющего, залитого солнцем сенокоса. Только некому было любоваться ею, все, даже Хоня, жили своей заботой, работали. Одна мать все время посматривала на нее, но не столько с любованием, сколько с привычной жалостью за неизвестно почему незадавшуюся девичью судьбу ее. Здесь, на болоте, мать жалела не только о Хадоськиной судьбе: жалела мать — пусть бы передохнула немного! Жалела, но не говорила Хадоське: знала, что она все равно не послушается!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже