— Характер еще, не секрет, единоличницкий! — хотел отшутиться Миканор
— Несознательные! — поддел кто-то. — Не готовы еще!
— Ето она, браточки, любя, — вмешался в разговор Зайчик. — Чтоб гулял с ею! А не дремал!
— Ничего себе любовь! Аж завизжал!..
Проверив, что надо, отдав распоряжения, Миканор уведомил Хоню, что пойдет сейчас посмотрит коровник, озабоченно, деловито подался со двора. Люди почтительно расступились перед ним, несколько человек с ватагой детворы двинули следом. В середине толпы, что осталась, Рудой обрадованно принялся растолковывать:
— В каждой культурной конюшне обязательно должны быть, так сказать, ячейки на каждого коня…
— Опять ты, браточко, за агитацию свою! — вцепился в него удивительно серьезный Зайчик.
— Я не агитирую, я совсем, так сказать, наоборот. Критикую: что вы делаете неправильно. Вместо того чтоб, как учит советская власть, строить конюшни, вы все разобрали по хлевам. Ето ж скривление, а не колхоз!
— Ты смотри, дядько, — шмыгнул носом Алеша Губатый, — а то за агитацию против колхозов мы не погладим по голове! Знаешь, что — за агитацию!
— Знаю. Дак я ж, — не поддался, не уронил достоинства Рудой, — критикую не против колхозов в целом Я против, так сказать, неправильных колхозов. Следовательно — за правильные. Как учит партия.
— Там разберутся, дядько, — в Алешином тоне слышалась угроза, — за что ты агитируешь!
— Ты не учи меня, — с высокомерием, вспыльчиво заявил Рудой. — Рано учить взялся! Не знаешь ничего, дак других слухай!..
Однако заметно притих. Вскоре и совсем убрался со двора. А другие еще долго толпились, завязывали сдержанный разговор, курили, молчали…
То, что происходило на Миканоровом и Хонином дворах, больше всего волновало жителей Куреней. Мало было таких хат, дворов, где бы не говорили про это, не толковали, не думали. Говорили, думали в хлевах, в гумнах, в поле, дома, устало ужиная, в раздумчивой тишине на полатях.
Обойдя все дворы, где собирались люди, наслушавшись и наговорившись, Чернушкова Кулина только к полудню вернулась на свой двор. Муж у сарая сек ножом свежую, только что сорванную траву — готовил корм свиньям.
— Как подурели! — не первый раз возмутилась она, не замечая того, что делает муж, не удивляясь, что взялся не за свое дело: не до того ей!
Чернушка будто не слышал, — стоя на коленях, рубил и рубил траву занят был, казалось, только своими хлопотами. Потом уже спокойно, степенно посоветовал:
— Не зарекайся!
— Я?! Не дождутся!
— И не будут дожидаться! Сама пойдешь… как придет пора!
— Ето я?!
— Ты. — Чернушка не останавливался, привычно, рубил зелень.
Кулина, еще больше распаленная невниманием мужа, его недоверием, не зная, что сказать, достойное того гнева, который горит в ней, сложила вдруг фигу, ошалело ткнула куда-то в сторону деревни:
— Вот им!
Чернушка снова рассудительно посоветовал:
— Не зарекайся!
Бросив рубить, он встал, глянул на жену, устало и как бы не понимая.
— Чего ты ето бедуешь так? — он выделил особо «ты» — Можно подумать ты больше всех теряешь! Богатство самое большое, можно подумать, у тебя!
— А не богатство? Если мы только им и живем! — Кулина смотрела на мужа и, казалось, также не понимала его.
— Богатство, чтоб оно провалилось! Свету белого не видишь, а какой толк? Дочку в богатые вывели! — заговорил он вдруг иначе, с болью, слрвно сквозь слезы. — Богачкою, панею сделали! Тешься себе! — вспылил, приказал мачехе: — Бери траву, свиньям давай, богачка!..
Чернушиха, смущенная упреком за Ганнину беду, в которой она все же чувствовала себя виноватой, хоть и не подавала вида, не нашлась, что ответить мужу, — увидела, что Хведька, появившийся откуда-то, следит за ними внимательно и с какой-то насмешливостью.
— А етот опять отлынивал! Опять не гонял свинью-на выгон! Чуть отвернулась мать на минутку — сразу гулять…
Зубы скалит еще! — Чернушиха в запальчивости поискала, нет ли поблизости лозины, не нашла и вдруг кинулась замешивать свиньям траву.
— Некогда и етому работать! — промолвил Чернушка. — В мать пошел. Тоже не может жить без политики!..
Под вечер зашла Ганна, и спор, что, казалось, забылся уже, снова разгорелся, только теперь уже и отец и мачеха — как некоему праведному судье — доказывали Ганне каждый свою правду. Хведька тоже был здесь, в сумерках молча сидел за столом, ждал, что скажет справедливый судья ма"
тери и отцу.
Собрались ужинать, а не ужинали. Будто забыли, ради чего собрались.
— Не богатство, говорит, — жаловалась мачеха. — Как все равно я не знаю, какое богатство! Горе, а не богатство!
А и то забывать не надо, какое ни есть, а живем с него!
Живем, не померли!.
— Только и того! — неохотно — не любил споров! — отозвался Чернушка
— Живем, слава богу! И едим что-то, и одеты! И хлеб твой, и хата твоя! И корова, и овечки твои! Как там ни живешь, а живешь спокойно! Знаешь, если что случится, дак выручить есть кому!..
— Только и всего! — коротко и неохотно возразил Чернушка
Ганне не хотелось спорить. Пришла посидеть среди своих, отдохнуть от работы. От немилой корчовской жадности!