Город был всего лишь пять лет назад отвоеван султаном у армянского царя Левона II, в округе было полно церквей и монастырей, и древних, лежавших в развалинах, и новых, опустевших после завоевания. Но медресе еще не было ни одного.
Эмир, однако, уже принял решение: он удержит шейха в городе во что бы то ни стало. И обещал к зиме построить медресе.
Он сдержал свое слово. Через месяц Султан Улемов перебрался в новое медресе, правда, не чета тем, на сотни келий, которые они видели в Нишапуре, Дамаске или Халебе, но вполне достойное и обширное, чтобы в нем мог поселиться мударрис с домочадцами, его мюриды и десяток-другой учеников — софт.
Так честолюбие и простодушие султанского эмира задержало их в Ларенде вместо одной зимы на целых семь.
В этом городке, расположенном в семнадцати фарсахах к полудню от султанской столицы, детский ум Джалалиддина приобрел отточенную остроту, здесь овладел он основами явных знаний о мире, которыми располагала современная ему культура. Здесь, в прекрасном зеленом оазисе, окруженном вулканическими горами, в которых ранние христиане вырубили целые монашеские города, среди греческих и армянских ремесленников, огузских воинов и хорасанских богословов прошла его юность. Здесь, в Ларенде, познал он и сладость первой весны, и первое огромное горе, и первое счастье.
Гуляя по рощам и виноградникам, забредая высоко в горы на цветущие луга, внимая звону ледяных ключей, впервые изведал он буйную радость, преисполненную благодарности к могучим силам, что движут природой. Она сызмальства потрясала его. Но только здесь, в Ларенде, в шестнадцатую весну эта радость обернулась исступленным самозабвением, которое потом все чаще стало посещать его при мыслях о бесконечности, таящейся в душе самого совершенного из созданий — человека.
Позднее он научился управлять этим исступленным вдохновением, как научился управлять всеми своими чувствами и состояниями, но и потом он не сдерживал его, а только направлял, позволяя обрушиваться лавиной, коей достаточно малейшего толчка, чтобы, низвергнувшись, снести все на своем пути.
По правде говоря, она, эта лавина, и прорвала завесы времен, пронеся мысли его и чувства через семь веков.
Это сложилось много позднее, в Конье. Но силу, исторгавшую из него стихи, он ощутил в себе здесь, в Ларенде. Сам того не сознавая, начал он складывать стихи, вернее, они у него начали складываться, еще незрелые, как недоспевшая дыня. Странные, бессвязные возгласы, разорванные видения. Но иногда попадалась строка!.. Кое-какие из юношеских газелей своих, переложив наново, он записал потом, поставив под ними свой первый поэтический псевдоним тахаллус Хамуш. И даже приводил во время проповедей отдельные строки.
Ах, молодость, молодость! Хамуш означает «Умолкший». Еще и не начав гореть, он полагал себя познавшим жизнь и смерть, перегоревшим, умудренным… Но все это случилось позже, в Конье.
А в ту шестнадцатую весну он возвращался с прогулок, когда солнце уже склонялось к перевалу, окровавливая снеговые вершины Карадага, с беспричинной тоскою в сердце. Истомленное тело его, казалось, тает, растворяется в сиреневых весенних сумерках.
Не только у застав, — вокруг всего города горели по ночам костры: воздвигались крепостные стены, работники трудились без передыха, днем и ночью. Спали час-другой в пересменку здесь же, у костров, завернувшись в ватную рвань, на густо пахнущей овчине. Здесь же, у стен, и трапезничали — кому приносили из дому узелки с едой, кто прямо на кострах варил немудреную похлебку.
Джалалиддин, остановившись у костров, подолгу глядел на работу. Почти все мастера были армянами или греками. Казалось, труд уводит их куда-то далеко-далеко от неволи и полуголодной жизни, от надсмотрщиков, что денно и нощно ходили вдоль стен с гибкими палками в руках. Такие отрешенные лица, как у этих строителей, Джалалиддину приходилось видеть только у отца и его мюридов во время молитвы. И лица эти — голова не покрыта, волосы перехвачены тесьмой, чтоб не мешались, курчавые густые бороды, темные и русые, горящие глаза — вызывали в нем острое любопытство, смешанное с благоговением.
Ловко подгоняя камни, грубо обтесанные, с острыми режущими краями, они почти не разговаривали — видно, понимали друг друга без слов.