Вообще мотив «обнаженности» играет важную роль в ежовиане. В «Поэме о наркоме Ежове» мы узнаем, что он — «меч, обнаженный спокойно и грозно». А «Песня о батыре Ежове» начиналась словами:
В первых газетных публикациях последняя строка шла, однако, в иной редакции: «Он снится шпионам, злодеям заклятым, / Всегда — обнаженным, разящим булатом». Запятая в последней строке делала текст двусмысленным: то ли батыр Ежов разил врага обнаженным булатом, то ли снился врагу обнаженным. Как бы то ни было, текст последней строки был изменен. Но поскольку тексты ежовианы исчезли из обращения сразу после снятия Ежова с поста наркома НКВД и с тех пор не публиковались, мало кто обратил внимание на факт встречи Джамбула с любимым наркомом 8 января 1938 года, который также не упоминается в публикациях Джамбула и о Джамбуле после 1938 года. Однако сам Джамбул описывал эту встречу в своем интервью «Мое счастье»[116]
, которое впоследствии многократно переиздавалось в купированном виде. Встреча произвела на акына столь глубокое впечатление, что он создал очередную песню «Встреча с товарищем Ежовым» (1938), начинавшуюся словами: «Из края, где над степью несется крик орлов, / К тебе я рвался сердцем, любимый мой Ежов! / Во снах ты мне являлся в степи в ночную тьму, / И вот тебя я вижу и крепко руку жму. / Батыр легенд и песен, стоишь ты предо мной / Со светлою улыбкой, приветливый, родной». (Пер. К. Алтайский)[117]. Эти явления «родного» Ежова (который, как известно, не чуждался однополых связей) во сне — то «со светлою улыбкой», а то и вовсе обнаженным — воспринимаются не только как сублимация насилия, но и как эротизация его, выдавая присущую ему латентную гомосексуальность.Ежов весь — запечатленная патетика: он тот, «кто встал, недобитым врагам угрожая, / На страже страны и ее урожая» (Песня о батыре Ежове), кто «хранит и ночью и днем караван, зоркоглазый ныран[118]
» (Песня о большом караване), «кто тверд и суров, как отлитый из стали, / Кто барсов отважней и зорче орлов, / Любимец страны, зоркоглазый Ежов» (Уничтожить! 1938. Пер. К. Алтайский). Он — «огонь, опаливший змеиные гнезда», он — «пуля для всех скорпионов и змей», он — «око страны, что алмаза ясней. / Седой летописец, свидетель эпохи, / Вбирающий все ликованья и вздохи, / Сто лет доживающий, древний Джамбул / Услышал в степи нарастающий гул. / Мильонноголосое звонкое слово / Летит от народов к батыру Ежову: / Спасибо, Ежов, что, тревогу будя, / Стоишь ты на страже страны и вождя» (Поэма о наркоме Ежове).Эти величания — часть производимой в ежовиане тотальной эстетизации террора, направленной на его амплификацию через чудовищные метафоры убийства. Ведь Ежов Джамбула — чистый продукт оправдывающей террор паранойи. Он тот, «кто видит и слышит, / Как враг, в темноте подползая к нам, дышит», кто «железной рукою… разрыв, уничтожил змеиные норы», кто «всех змей ядовитых в ночи подстерег / И выкурил гадов из нор и берлог» (Песня о батыре Ежове), кто «развеял, / Как прах, всех фаланг, скорпионов и змей», кто «выкурил змей из поганых их гнезд» (Песня о большом караване, 1936. Пер. К. Алтайский). Сугубо параноидальный дискурс достигает апогея в песне «Воинам Родины» (1937): «Кто там подползает? Трава шевелится… / Иль чуткие уши меня обманули? / Красноармейцы, закройте границы! /…/ Нам наше — священно, не нужно чужого. / Будь бдительным каждый, / Будь каждый Ежовым»[119]
.В сумеречной зоне советского подсознательного изображение врага колеблется между идеологическими клише и холодящими кровь подробностями, почти детскими страхами и инвективами Вышинского в ходе показательных процессов, сказочностью и реализмом, барочной избыточностью и готической зловещей таинственностью: