В жаркие месяцы я не покидаю лагерь в Кингстоне. Я нужен здесь, чтоб вступить в очередной бесплодный поединок с быстротекущими, коварными лихорадками и примириться с неизбежным поражением. Только в более прохладное время, когда сезон яростных бурь с ураганами и ливнями, которые Авраам называл «большой ветер», уже позади, мог я приезжать в эти края с легким сердцем. Я всегда приезжал в Монпелье на Рождество. Бывало, по дорогам никто не проходил по нескольку месяцев, и они так зарастали вьюнами и ползучими растениями, что Аврааму приходилось ехать впереди на муле, размахивая мачете направо и налево, прокладывая путь сквозь густую зелень, словно Моисею в вязком зеленом море.
Однажды во время нашей декабрьской экспедиции в Монпелье, незадолго до Рождества, пока Авраам сражался с зарослями где-то впереди, я остановился поглядеть на пальму, пораженную каким-то странным недугом. Огромный фрукт – или, скорее, овощ – разросшийся на верхушке, кишел черными насекомыми, а обычно блестящие семена, которые часто бывают алыми или лиловыми, казались выцветшими и вялыми. Резные листья пальмы скукожились и покоричневели на концах, хотя по размеру было ясно, что дереву не более двадцати лет. Пока я рассматривал умирающее дерево, моя лошадь щипала траву. Потом вдруг Психея вскинулась и тихонько заскулила. Прямо передо мной, в пугающей близости, во влажной полости буша, сверкало несколько пар глаз, настороженных, темных, с покрасневшими белками. Я разглядел ровный нос, пару красных губ, а потом, словно мозаика, передо мной сложились и другие черные лица, наблюдающие за мной из-за дерева. Я был уверен, что это беглые рабы, но не мог притвориться, будто не заметил их. Я был вооружен саблей и мушкетом, но не потянулся ни к тому ни к другому.
– Выходите, – спокойно сказал я, обращаясь к зарослям, не отводя взгляда от трех пар глаз. Трое отчаявшихся, оборванных мужчин повиновались, преграждая мне дорогу, опираясь на зловеще заточенные палки и прижимая к себе мачете.
Я неожиданно узнал самого высокого из них – это был Платон, беглый негр, сбежавший из поместья Льюисов в Корнуолле и с тех пор державший в страхе всю округу – за ним числились нападения, грабежи, иногда убийства. Он был исключительно хорош собой, и поговаривали, что в буше у него целый гарем. На тропах Голубых гор он ограбил многих, чтобы украсить крадеными драгоценностями своих многочисленных жен. Красивые карманные часы красовались на его потертом жилете, под которым не было рубахи, так что мощная грудь и плечи были угрожающе обнажены. Мы все стояли молча и глядели друг на друга. Никто не шевелился.
– Доброе утро, Платон, – сказал я как ни в чем не бывало, словно мы встретились при самых обычных обстоятельствах.
Никто не шевельнулся. Тут я услышал, как Авраам с треском ломится обратно через буш. Я видел, как мелькает тулья его цилиндра, который он неизменно надевал во все наши поездки, – на прогнившем шелке внутри сохранилась этикетка с Бонд-стрит. Беглые быстро переглянулись.
– Добры утры, докдор Барри, – вдруг сказал Платон и улыбнулся. Передних зубов у него не было, а многие другие почернели и расшатались, надо полагать, оттого, что он постоянно сосал тростник. Считалось, что сосать тростник полезно для зубов, но я никогда этого не замечал. И все-таки Платон наградил меня великолепной улыбкой, и верхняя губа его кривилась веселой дерзостью. Мы поклонились друг другу с учтивостью дипломатов, и они быстро исчезли за зеленой стеной. Психея зашлась бешеным лаем, и ее никак нельзя было угомонить. Авраам, с посеревшим от ужаса лицом, подоспел как раз вовремя, чтобы наблюдать их исчезновение.
– Масса! Это Платон! – прошипел он драматическим шепотом, словно нас обоих уже убили и мы выдыхаем в пыль последние слова.
– В самом деле, – отозвался я. – И, оказывается, он знает мое имя.
– Каждые знают докдора, – презрительно фыркнул Авраам, словно, если бы мы с Платоном не узнали друг друга, это нанесло бы ему личное оскорбление.
Я не сообщил об этой встрече армейскому начальству, но беднягу все равно скоро поймали. Любовь к рому привела его в Монтего-Бей, где его выдал торговец спиртным, ночной сторож портового склада, польстившийся на обещанное вознаграждение. Но Платон принял смерть так же, как жил, – проклиная всех обидчиков и предателей и обещая, что жестокий «даппи» будет бродить по земле до тех пор, пока его кровь не будет отомщена. Я не присутствовал при его казни, но мне рассказывали, что, когда Платона вешали, одна его рука взвилась вверх, будто в прощальном салюте, и указала на виновных, которые теперь не уйдут от возмездия.
И вправду, не прошло и года, как ночной сторож тяжко заболел и умер, харкая кровью. Через месяц после гибели Платона октябрьский шторм опустошил большую часть поместья, где его когда-то безбожно секли и наказывали. От урожая тростника осталась одна шелуха. Люди качали головами и вспоминали проклятие Платона. Никто не сомневался, чьих рук это дело. Так власть Платона десятикратно увеличилась после смерти.