Это правда: ночью мы залезли в муниципальный парк и вдребезги разнесли сиденья городской эстрады и ограду вокруг нее. Мне было тошно — сразу вспомнилось, как мы ходили сюда с матерью: запах скошенной травы, хот-догов и сахарной ваты, играет оркестр местной шахты, Шарон Страз сидит на одном из этих синих пластиковых стульев, а я, совсем кроха, марширую взад-вперед под «пом-пом-пом» невидимого барабана, — и на миг стало жутко одиноко. Тогда мне было шесть, и у меня была мать, пахнущая сигаретами и «Синнабаром», и не встречалось в мире ничего наряднее и прекраснее, чем городская эстрада летом, и только плохие люди способны были разрушать.
— Ты чего, Пиритс? — Уже поздно, в лунном свете лицо Леона становится гладким, темным и понимающим. — Больше не хочешь?
Не хочу. Но как сказать об этом Леону? Я же его лечу, в конце концов.
— Давай же, — подталкивает он меня. — Считай это уроком дурных манер.
Ладно, но в ответ я бросаю ему новый вызов. Он велел мне разрушить эстраду — а я подстрекаю его привязать консервные банки ко всем машинам, припаркованным возле полицейского участка. Наши ставки растут, безобразия становятся все более изощренными, даже сюрреалистическими (мертвые голуби, повешенные на ограду общественного парка, цветные граффити на здании методистской церкви); мы уродуем стены, бьем стекла и пугаем маленьких детей по всему городу. И лишь одно место остается нетронутым.
— «Сент-Освальд».
— Не выйдет.
До сих пор мы обходили стороной территорию Школы, если не считать небольшого художества на стенах Игрового Павильона. До моего тринадцатилетия остается всего несколько дней, и столько же — до таинственного долгожданного сюрприза. Отец не подает виду, но я вижу, как он старается. Не пьет, делает зарядку, в доме идеально прибрано, а с лица не сходит жесткая, суховатая усмешка, скрывающая то, что внутри. Он похож на Клинта Иствуда в «Бродяге высоких равнин», растолстевшего, но с тем же прищуром — ожидания последней решающей битвы. Мне нравится его устремленность, и я не хочу это разрушить какой-нибудь идиотской выходкой.
— Ну давай, Пиритс. Fac ut vivas. Немного жизни.
— Какой смысл? — Слишком открыто противиться нельзя, не то он подумает, что я просто боюсь. — Мы уже раз сто его уделывали.
— Но не там. — Его глаза сияют. — Слабо залезть на крышу часовни, на самый верх?
Он улыбается мне, и вдруг кажется, что я вижу того мужчину, каким он станет, его подкупающее обаяние, его необузданный юмор. Любовь обрушивается на меня, как удар, — единственное чистое чувство в бестолковом месиве моего отрочества. Я вдруг думаю, что, если он попросит меня спрыгнуть с этой крыши, я соглашусь.
— На крышу?
Он кивает.
Я едва удерживаюсь от смеха.
— Ладно, залезу, — говорю я. — И принесу тебе оттуда сувенир.
— Не надо. Я сам его достану. Что? — заметив мое удивление. — Неужели ты думаешь, что я отпущу тебя туда одного?
6
Пять дней прошло, и до сих пор ни слова о Коньмане. О Слоуне тоже ни слова, хотя на днях я видел его в магазине, он отрешенно толкал тележку, набитую кошачьей едой (я думаю, у него и кота-то нет). Я заговорил с ним, но он не ответил. И вообще он выглядел так, будто наглотался сильных препаратов, и я должен признаться, что у меня не хватило духу продолжать беседу.
Все же я знаю, что Марлин звонит ему каждый день, проверить, как он, — добрая женщина, чего не скажешь о нашем Главном, который запретил персоналу Школы общаться со Слоуном, пока дело не прояснится.
Полиция снова провела здесь целый день — трое допрашивали сотрудников, мальчиков, секретарей, и все это с механической деловитостью школьных инспекторов. Для мальчиков организовали помощь по телефону, чтобы они могли анонимно подтвердить то, что уже установлено. Многие позвонили, и большинство твердило, что мистер Слоун не мог сделать ничего плохого. Других таскают на допросы даже во время уроков.
Учить их стало невозможно. Мой класс не желает говорить ни о чем другом, но, поскольку мне было ясно сказано, что обсуждение происходящего только повредит Пэту, я вынужден пресекать все разговоры на эту тему. Все как-то расстроены. Во время урока латыни я обнаружил в туалете рыдающего Брейзноуса, даже Аллен-Джонс и Макнэйр, готовые обратить все в шутку, — вялые и молчаливые. То же творится и с прочими, даже Андертон-Пуллит кажется еще страннее, чем обычно, и даже стал эффектно прихрамывать, что гармонирует с его остальными чудачествами.
Последняя новость — вызов на допрос Джерри Грахфогеля и слух о том, что против него тоже могут выдвинуть обвинение. Ходят и другие слухи, еще чудовищнее — о том, что все отсутствующие преподаватели находятся под подозрением.
Упомянули имя Дивайна, и он сегодня отсутствует, хотя само по себе это ничего не значит. Бред какой-то, но во вчерашнем «Икземинере», со ссылкой на «источники из самой Школы» (мальчишки, скорее всего), появились намеки на то, что за «святыми вратами» (sic!) доброй старой школы раскрыта шайка закоренелых педофилов, весьма известных людей.