Проницательные серые глаза незнакомца изучали юного Гримси. Его беспокойный дух истосковался по приключениям, и, судя по всему, случай привел к нему этого малого не зря. Он повел вяло протестующего Гримси на Пятую авеню и там, пройдя еще квартал к северу, повернул в решетчатую дверь особняка. Их немедленно приветствовала изысканно одетая личность – истинный
– Могу ли я посоветовать
– Годаль! – восторженно вскричал юный Гримси. – Неужели вы Годаль?!
Да, судьба привела на помощь незадачливому Гримси, чьи лучшие друзья были знакомы ему лишь по газетам, не кого иного, как Годаля. В приступе восторга юный счетовод даже схватил великого вора за руку. Не его ли имя давно стало нарицательным? Надо сказать, его колоритная личина молодого прожигателя жизни не исчезает со страниц газет, и даже вне круга личных знакомых его знают просто как Годаля – как мы знаем Мэтти, Коро, Наполеона или Фатиму. Имя Годаль объяснений не требовало[121]
.Не успели со стола исчезнуть вонголе – крошечные, не больше монетки в десять центов, – как Моберли Гримси, который до того был польщен происходящим, что просто лучился, ни с того ни с сего пустился в пространный рассказ. Он не умел молчать о том, что было у него на уме.
Годаль слушал причудливую историю Гримси и внимательно его разглядывал. Ему были симпатичны люди подобного типа – рыжий, короткая стрижка, веснушки, светло-карие глаза, непринужденная манера носить костюм, пусть даже пошитый не на заказ.
– Женщина! – сказал Годаль. – Эта старушка – расскажите о ней. Ведь вы ее узнали? Кто она?
– Как зовут женщину, – попытался припомнить Гримси, – которая купила остров в Мексиканском заливе, чтобы спасти пути миграции прибрежных птиц?
– Миссис Джеремайя Тригг, – ответил Годаль, и его тонкие пальцы вдруг перестали поглаживать ножку бокала.
– А! Да! Миссис Джеремайя Тригг! – воскликнул юный Гримси и уставился на своего собеседника, решив, что раз тот замер, то потерял интерес. На самом деле все было совсем наоборот.
Джеремайя Тригг дожил до семидесяти с лишним лет в роли, которую на Уолл-стрит принято называть “акулой”. Главной его специальностью были кредиты – онкольные кредиты. Тем не менее его гений – в быту проявлявшийся лишь в раздражительности и чрезмерной любви к чужому золоту – твердо рулил несколькими великими наследными состояниями, которые, стоило ему умереть, начали нести убытки. В миру его считали бессердечным скупцом – впрочем, в кулуары публика никогда не допускалась. Но на смертном одре он оставил все свои семьдесят миллионов долларов на благотворительность, причем не от себя, не чтобы очистить свое имя, а по усмотрению жены, весьма уважаемой в свете дамы. В завещании было сказано, что распоряжаться распределением благотворительных денег его супруга должна по велению своего доброго сердца.
Однако не успела она вступить в права распорядителя фондом, как ее осадила целая армия назойливых охотников до благотворительности; они умоляли, врали, угрожали во имя жалости, справедливости, патриотизма и прочих слов, которые в ходу у подлой породы профессиональных паразитов.
Вскоре добросердечная женщина, которая больше всего на свете любила простой домашний уклад и открытость всему миру, была вынуждена отгородиться от всех, подобно узнику, которого стражники берегут от бушующей толпы; ей пришлось соорудить массу бюрократических преград для докучливых мира сего, притом что с куда большей радостью она помогала бы всему миру.
– А что мужчина? – спросил заинтересованный Годаль. – Он постучал ногой, послал ее обратно и велел идти заново?
– Да.
– Опишите его.
– Лицо как… как у Дэниела Уэбстера! Удивительное лицо! Широченные плечи, длинные руки… даже не знаю, как их описать, – они будто парили в воздухе, когда он жестикулировал.
– И божественный голос? – перебил Годаль, вдруг наклонившись к нему через стол. – Божественный голос, да?
– Да! Да-да! – вскричал Гримси. – Такого голоса я никогда…
Гримси пустился в витиеватую гиперболу – впрочем, Годаль его уже не слушал. Он встал и принялся мерить шагами комнату.