Примерно в то же время, весной семьдесят третьего, Вернера отправили на принудительное лечение от алкоголизма; в клинике его отмывали, сушили, откармливали и всячески готовили к последовавшему пару месяцев спустя домашнему аресту. Строгая мать забрала Вернера у ворот учреждения и, решительно притащив своего непутевого двадцативосьмилетнего сына домой, буквально заперла его в детской, где было полно никчемных марок. Видимо, там он сидит и по сей день.
Народ разлетался направо и налево, словно кегли, и летом семьдесят четвертого у Йердет не досчитались многих. Единственное, что делает это событие достойным внимания, — это то, что фестиваль в корне изменил жизнь Лео Моргана. Никто не может с точностью сказать, чем он занимался в те времена, по-прежнему числясь студентом философского факультета. Изучаемые предметы, как и темпы обучения, определялись самим Лео. Морган
Лео обустроил для собственного пользования — то есть практически избавил от мебели, — часть огромной дедовой квартиры на Хурнсгатан; с братом он делил лишь прихожую и кухню. Получилась уютная квартирка из двух комнат с окнами на улицу, но Генри все же казалось, что его покой нарушен: он работал над произведением «Европа. Фрагменты воспоминаний» и требовал абсолютного уединения, ведь этот труд являл собой плод пятилетнего изгнания, величайшее произведение Генри Моргана.
Впрочем, именно в те дни, когда Лео лежал и насвистывал мелодии, Генри был особенно дружелюбен и заботлив. Возможно, эта забота была не вполне бескорыстной. Будучи человеком деятельным, Генри не выносил людей, которые просто существуют. Может быть, его пугала отрешенность Лео — как пугает проницательный детский взгляд. Целыми днями Генри расхаживал и говорил сам с собой, каждое утро он вывешивал расписание на день — листок с обозначением всех дел, которые было необходимо выполнить именно в этот день. Этот распорядок можно было писать под копирку, ибо листки не отличались друг от друга ни единым знаком, будь то первое января или любой другой из трехсот шестидесяти пяти дней. Быт Генри был наполнен совершенно однообразной — и, на взгляд Лео, совершенно бесполезной, — работой.
Генри вернулся в Швецию вполне узнаваемым, но более взрослым человеком с неофициально закрытым делом о дезертирстве из шведского флота. Он вернулся в Стокгольм, где у него однажды не сложилась жизнь; ему хотелось верить, что эта жизнь стояла на месте и ждала его возвращения, но надежда эта была напрасна. Город, который Генри считал родным, изменился до неузнаваемости. Целые кварталы, целые районы сносили, ровняя с землей, район Клара лежал в руинах, Сити пересекали автобаны, а годом раньше был списан последний трамвай. Все друзья Генри остепенились, некоторые получили образование и обзавелись семьей, хорошей зарплатой, размеренной жизнью и блестящими перспективами. Джаз почти вымер, говорили разве что о дикси — и то с ностальгически-иронической улыбкой. Даже «Беар Куортет» превратился в выцветшее воспоминание: кто-то умер, кто-то делал студийные записи поп-группам, а сам Билл обитал на континенте, готовый в любую минуту стать звездой международного масштаба.
Стокгольм был предан и разграблен, Стокгольм пытался стать чем-то совершенно непонятным для «Анри, le citoyen du monde». Он видел настоящие мегаполисы в Германии, Англии, Франции. Стокгольм не мог стать таким, как они, сама попытка казалась просто нелепой. Генри не мог влиться в эту новую жизнь, он стал анахронизмом. Встречаясь с новыми друзьями, он видел в них не тех, кем они были теперь, а тех, кого он знал когда-то. Те злились и раздражались. Только Виллис в спортивном клубе «Европа» остался собой.
Иными словами, Генри не мог принять изменения и обновления, он все больше и больше изолировался от окружающего мира в старой квартире на Хурнсгатан, хранившей запах дедовского табака в тяжелых шторах. Генри пытался рассказывать Лео истории о большом мире, но брату это быстро надоедало. Лео считал, что Генри живет в мире иллюзий, в псевдореальности. Тому нечего было возразить.