Они вошли в стеклянный павильон, настолько прогретый солнцем, что казалось, будто воздух в нем уплотнился и его можно резать на куски, как какое-нибудь желе. Цадкин сел к пластмассовому столику и сказал Биверу:
— Попробуйте-ка сами заказать пиво.
— Вы меня унижаете, Джек, — сказал Бивер. — Вчера в вашем присутствии я заказал целый обед и поговорил с официантом о баскетболе.
Он бодро подошел к буфетчице и сказал:
— Шу-уотч-ка, дать сейчас два пиво, плиз.
Шурочка несколько мгновений остекленело смотрела на него, а потом сказала очень отчетливо и старательно:
— With pleasure, old fellow.
Цадкин за столиком хохотал как безумный.
Американцы подняли пузатые пол-литровые кружки, к которым они уже привыкли за две недели жизни в лесопарке Сокольники.
— Пиво они умеют делать. — чмокнув, сказал Джек Цадкин.
— Делать умеют, но не умеют консервировать, — сказал Бивер. — Русское пиво можно пить только в свежем виде, тогда как датское, например, чем старше, тем лучше.
— Ну, а что о водке, Лестер?
— Видите ли, Джек, о водке у меня есть собственная теория… — оживившись, начал Бивер, но прервался, увидев за стеклом атлетическую фигуру молодого американца, деловито идущего в сторону выставки.
— Что это за парень, Джек? — спросил он, мотнув головой в сторону атлета. — Какой-то он странный. За все две недели нашей работы я видел его раза три, не больше.
Цадкин сдержанно улыбнулся.
— Это Евгений Гринев. Он приписан к нашему пресс-центру.
— Я вам говорю, что видел его на выставке раза три, не больше, — повторил Бивер.
Цадкин осторожно осмотрелся: кафе было пусто. Шурочка, шевеля губами, читала толстый роман.
— Неужели вы не понимаете, Лестер, что это за птица? — тихо сказал Цадкин. — Когда в Штатах его зачислили в мой персонал, я попытался выяснить его медицинскую квалификацию, узнать, где он работал прежде, и тогда мне позвонили из одного правительственного учреждения и посоветовали быть не слишком любопытным. «Этот славный парень окончил медицинский факультет Колумбийского университета, служил в армии, вот все, что вам нужно знать о нем, мистер Цадкин», — сказали мне.
— Скотство! — буркнул Бивер. — Всюду лезут эти «неприкасаемые»! Хотя бы медицину оставили в покое.
— Это не наше дело, Лестер, — сказал Цадкин.
— Как это не наше? Предположим, его здесь накроют, этого «неприкасаемого», что тогда русские будут думать о всех нас, честных врачах? Ох, не нравятся мне эти «спуки»!
— Надеюсь, вы не подведете меня, Лестер? — сказал Цадкин и встал. — Впрочем, возможно, и вы «неприкасаемый»? Тоже «спук».
— Может быть, от «неприкасаемого» слышу…
До полудня Джин работал в пресс-центре, если можно назвать работой вялую пикировку с секретаршей мисс О'Флаэрти. Потом Цадкин в довольно недружелюбной форме предложил ему заняться тремя молодыми врачами из Новосибирска, хирургом и двумя рентгенологами.
— Боюсь, Джек, что это дело не по мне, — пробормотал Джин, глядя Цадкину прямо в глаза.
Цадкин неприязненно молчал.
— Пожалуй, Джек, погребу-ка я отсюда, — сказал Джин.
— Гуляйте, гуляйте, дело молодое, — буркнул Цадкин, а мисс О'Флаэрти разочарованно отвернулась.
Джин вышел из парка, окинул взглядом широкую площадь вокруг метро «Сокольники». Купол ультрамодернистских выставочных павильонов и купола старинной церкви с золотыми звездами по глазури, станция метро и желтые покосившиеся двухэтажные домики странное здание в виде шестеренки, конструктивизм двадцатых годов, неуклюжая пожарная каланча конца прошлого века, многоэтажные новостройки, краны и рядом деревянные заборчики дач — чудом сохранившиеся островки почти сельской жизни, обтекаемые интенсивным уличным движением, — Москва продолжала поражать его, хотя он был здесь уже две недели.
Все-таки это было чудо — Джин Грин в Москве! Он ходит по улицам, разговаривает с продавщицами, с дворниками, с шоферами такси, с милиционерами, все его считают русским, не церемонятся, не замыкаются, не тащат его на Лубянку. Никому и в голову не приходит, кто он такой.
Думал ли он об этом в Брагге или в той чудовищной «Литл Раша»? Думал ли он об этом, когда «отдавал концы» в госпитале спецвойск в Ня-Транге?
Все эти дни в нем жило чувство открытия нового мира — вернее, ожившего вдруг глубинного сна, такого сна, который мучительно вспоминаешь утром и ничего не можешь вспомнить, хотя прекрасно знаешь, что он был огромный, наполненный звуками, красками, запахами, людьми и чувством.
Все это путешествие в Россию было для Джина фантастическим, гораздо более диковинным, чем джунгли Вьетнама. В конце концов флора и фауна джунглей были досконально изучены в Форт-Брагге и на Окинаве; в конце концов джунгли соответствовали тому, что он усвоил на занятиях; тогда как зловещая «Литл Раша» так же походила на настоящую Россию, на Советский Союз, как чучело орла на живого орла, как нарисованная яичница на яичницу настоящую, трескучую, в пузырях.
Джин вспомнил первое ощущение России, первое ошеломление, и этим первым ощущением был, конечно, язык.