«Когда мы расставались, он обнял меня, станцевал несколько искусных па и спросил: „Как вы желаете получить деньги?“ Я ответил: „Монетами по одному су“. На следующее утро Джойс явился ко мне, с мешком десятифранковых монет и уговорил нашу дочь выложить их мне за завтраком. Но он взял с меня клятву хранить все в секрете, пока он не поставит точку, а ее пока нет».
Точки не было, но были постраничные гранки первой книги, гранки второй без тридцати-сорока страниц, а эти страницы были уже в машинописи и готовы к печати. Как ни пытался Джойс не думать ни о чем, кроме завершения книги, но жизнь беспощадно вмешивалась. Немецкий и итальянский переводы «Анны Ливии Плюрабель» были отложены — фашисты были ревностными поборниками высокой нравственности, — а в советской России Джойса все чаще причисляли к формалистам и антигуманистам. Он старался хотя бы не тратить время на публичные мероприятия, избегал дискуссий о нацизме, но очень давно уже презрительно именовал Германию «Гитлерланд» и не выносил ни малейших намеков на харизму и политический талант фюрера; когда об этом заговорил Леон, это едва не кончилось скандалом. Тем не менее Джойс даже тут исповедовал беспристрастность. Он считал Гитлера феноменом — увлечь за собой целый народ! Когда Беккет рассказал ему о наиболее омерзительных случаях преследования немецких евреев, Джойс пожал плечами и напомнил ему о том, что делали с евреями в других европейских странах. Участвовать в левых и социалистических журналах он тоже отказывался. Когда писатель и лектор Жак Меркантон предложил ему напечататься в «Масс унд верк», антифашистском журнале Томаса Манна, Джойс, поколебавшись, отказался. Немалую роль в этом играло его желание избежать запрета новой книги в любой стране, чувствительной к политическим мотивам.
Однако Джойс прекрасно понимал, что происходит в мире. Его реплика Беккету по поводу антисемитизма уравновешивалась его же замечанием о «предрассудке, которым пытаются доказывать что угодно». Студент из Гарварда, написавший хвалебное письмо об «Улиссе», упрекнул его в насмешливом изображении Блума; Джойс ответил, что писал с ощущением величайшей симпатии к евреям. Кроме этого, «Улисс» как немногие из романов литературы XX века развенчивает само понятие власти и диктатуры на любом уровне, от семьи и церкви до школы и мира. Отгораживаться от политики можно было как угодно, а вот отказать людям, спасающимся от нацистов, в личной помощи Джойс не мог. В 1938 году он помог писателю Герману Броху, бежавшему после «аншлюса» из Вены, добраться до Лондона. Двум другим он помогал через знакомых получить французскую визу, еще пятерым — при переезде и расселении. К нему словно вернулись его прежняя энергия и желчное упорство.
Нора была недовольна тем, что они перестали выезжать из Парижа: Джойс каждое свободное мгновение проводил над книгой. Она пыталась не беспокоить его, но летом ей было трудно в раскаленном городе, а у Джойса при малейшей попытке оторвать его от работы начинались его знаменитые боли в желудке. Общение их свелось к трем словам — утром: «Газеты!», за завтраком: «Это что?» и третье: «Не трогай!» Но все же 19 августа 1938 года они съездили в Лозанну, к старому другу Павла Леона Александру Трубникову. За ужином они решили проверить качество вина и заказали по стакану из каждого бочонка на стенах ресторана. Джойс повеселел и дразнил Леона его пристрастием к русской церковной музыке, а по пути бросил в ящик открытку его жене: «Поль наслаждается уже четвертой баней». Жаку Меркантону он надписал экземпляр «Улисса», датировав его «Днем мадонны Блум» — 7 сентября было днем рождения и Молли, и Святой Девы.