Всякое однообразие, всякое постоянство вызывали в нем непритворное отвращение. И в искусстве и в критике его влекло новое. «Что угодно, только не скука», — говорил он, и публика с ним полностью соглашалась. Надо, однако, отдать ему справедливость: с мнением публики он мало считался и относился к ней с откровенным недоверием, как и подобает тому, кто исполняет роль судьи. Он знал так называемых критиков, у которых всегда наготове формула для каждого автора, как у священников припасена проповедь на все случаи жизни. Они писали: «В повести «Удивительное плаванье» мы имеем еще один образец зрелого мастерства м-ра имярек. Мы всячески рекомендуем каждому понимающему читателю эту увлекательную повесть, в которой так верно и тонко очерчен образ маленькой Кэти. Это лучшее из всего, что до сих пор выходило из-под пера м-ра имярек». Или: «Нельзя сказать, что выход в свет «Удивительного плаванья» может что-либо прибавить к репутации м-ра имярек. Это чистейшая мелодрама, какой и следовало ожидать от названного писателя… Все в ней насквозь фальшиво… Ни один разумный читатель ни на минуту не поверит образу маленькой Кэти». Таких рецензий он просто не выносил и проницательно усматривал прямую связь между именем писателя, политическим направлением газеты и тоном отзыва. Нет, если критическая статья не выражает вкусов и убеждений критика, она недостойна называться критикой.
Самый же священный и непреложный закон гласил: «Критик должен прежде всего проникнуться настроением и стилем разбираемой вещи, полностью принять ее художественные особенности и мировоззрение; и только после этого можно дать волю своей критической мысли». Он неустанно твердил об этом законе и себе и другим и неизменно помнил о нем, принимаясь за книгу. Случалось, однако, что манера писателя, нарочитость формы, тон и стиль книги ему не нравились, или не вызывала сочувствия тема, или же, наконец, он не соглашался с тем, как автор разрешил поставленные проблемы. В таких случаях его скрупулезная честность не допускала никаких сделок с совестью, и он со всей откровенностью писал, что ему хотелось бы, чтобы произведение было написано с более объективных позиций; что недостатки формы мешают по-настоящему воспринять тему, которую вообще не стоило брать; или он утверждал, что герой книги наделен слишком слабым характером, чтобы быть героем, а потому и книга не представляет большого интереса. Если ему возражали, что цель книги — как раз анализ слабого характера, а значит, не будь героя со слабым характером, не было бы и книги, он отвечал: «Пусть так, но это никак не опровергает моих слов: книга была бы интереснее и значительнее, если бы она была посвящена анализу сильного характера». И в дальнейшем при всяком удобном случае он снова повторял, что герой не герой и книга не заслуживает внимания. Хотя он и не отличался упрямством, но своих позиций не сдавал никогда. Он очень серьезно понимал свой долг перед читателем, и не признаваться в своих ошибках было для него делом чести. Признать ошибку, конечно, легко, но весьма опасно; и поэтому (ради принципа и ради поддержания престижа критики) он никогда не замечал печатных возражений на его отзывы, хотя это было особенно трудно, потому что он обычно выступал анонимно.
Он всей душой отдавался работе, и все-таки у него, как у всех смертных, бывали минуты упадка; тогда ему казалось, что давно пора перейти к самостоятельному творчеству или хотя бы выпустить большой труд о задачах положительной критики. «Никто из нас, критиков, не занимается настоящей, конструктивной критикой; никто в наши дни не имеет представления об основных принципах критики…» Развив во всех подробностях эту мысль и отведя таким образом душу, он успокаивался и на следующий же день по тому или иному поводу писал: «Мы не отличаемся академичностью французов, для которых так важны научные принципы критики; духу нашего народа свойственна непосредственность личного суждения, такого же гибкого и живого, как и разбираемое искусство».
Истинный сын своей страны, он восставал против всяческого принуждения. Дисциплину он, конечно, признавал, но в точности чувствовал, до каких пределов она применима к нему самому, и, пожалуй, мало кто обладал столь тонкой и разработанной концепцией свободы личности. В этом отношении он был верен лучшим традициям своей профессии — судить других и сознавать свое превосходство. В частном разговоре, со свойственным ему великодушием, он мог допустить, что художник, бескорыстно отдавший многие годы искусству, может быть, лучше всех разбирается в собственном творчестве; но тут же не упускал случая глубокомысленно заметить, что суждение автора не может быть беспристрастным, а поэтому ненадежно и что лучше всего судить о литературе может только опытный критик, который лишен близорукости и личных предубеждений и поэтому смотрит на вещь не предвзято и видит все в должной перспективе.