Я не раскаивался. Сказал, так сказал! Что мне? Не холодно и не жарко от этого. Ведь именно я шпионил за ними, именно я нашел письмо, именно я знал больше, нежели они. Отныне я правил ходом событий. Все должно проясниться. Конечно, дам почитать им это знаменательное письмо, но когда сочту нужным. Отныне я включился в игру.
— Ах, Петер, не может быть, — прошептала она мне прямо в ухо. — Неужели правда, Петер?
В голосе ее слышалась такая мука и такая безысходная тоска, что я снова до слез расчувствовался, пожалел их обоих, а заодно и себя самого, потому что мы оказались вдруг разделенными, отчужденными, навсегда и навеки, каждый пребывал в своем личном мирке. Изменить что-либо было нельзя. Поздно.
— Больше часа, как они уехали. Я думал, что дядя Кристен уже дома, — сказал я и прильнул к ней.
Я не думаю, что действовал тогда по злорадству или из чувства мести, тогда, как и сейчас, я был неплохим человеком; зло не всегда есть зло, даже если причиняешь другим вред и совершаешь злобные дела. Когда тебе почти шестнадцать лет и ты находишься вне дома и вне общения с близкими людьми, легко поступить неправильно, сделать один неосторожный шаг, сделать ложный выбор. Многое может привидеться, многое может показаться. И судить о других пятнадцатилетний подросток способен на свой особый манер. Мир для него слишком большой, чтобы по-настоящему и правильно охватить его своим разумом, но в то же время и слишком маленький, чтобы вместить все его надежды, чаяния, смутные предчувствия, проблемы. И решение порой принимаются неприятные, сумрачные, нежелательные. Ни злобы, ни мести в моем предательстве не было; я выдал дядю Кристена, потому что не хотел, чтобы ложь восторжествовала, хотел правдивости. Я предал его ради торжества справедливости.
Мы стояли: она — обняв меня, а я — уткнувшись лицом в ее мягкую шею, где не сбылось так много добрых мечтаний. Моя большая, грузная, взрослая тетя Линна стояла посредине своей комнаты, крепко обнимала меня и горько плакала. Плакала в мою головушку, искавшую утешения там, где всегда его можно было найти.
— Ах, Петер, — прошептала она. — Ах, Петер…
Я почувствовал силу, как тогда, когда стоял и пинал и толкал; только сейчас я владел собой. Победа была ведь за мной! Неистребимое ребячество… в такой вот момент я подумал вдруг о костре, который был зажжен на праздничной площадке. В позапрошлом году тоже стреляли ракеты!
18.
Дядя Кристен попросил меня помочь ему привести в порядок поле. Мы шли с мотыгами в руках вдоль междурядий, он впереди, я чуть поодаль за ним. Пропалывали и разрыхляли. Он шагал молча, углубленный в свои мысли, и как всегда — согнутые колени и сапоги с прилипшими комьями черной земли. Навозный жук, работоспособный трудяга, ревностный хозяин и муж-семьянин. Предательство, в котором я был повинен, ничего не меняло, по крайней мере внешне. Но его неверность, очевидная теперь для всех и каждого… Как можно жить с таким грузом в душе и оставаться при этом хладнокровно спокойным — ни гнева, ни стыда, ни раскаяния, ни сердечного всплеска?! И она? Почему молчала? Наблюдала пассивно, позволяла вражде разгораться? Так бывает, когда супруги спят врозь? Все происходящее находилось в противоречии с логикой моих размышлений, оскорбляло меня, делало мои жалкие потуги на защиту излишними и смешными. Синеватая припухлость под правым глазом служила единственным доказательством того, что вообще произошло необычного в праздничный вечер святого Улава.
Была суббота. Мы рано закончили работать, возвращались, неся мотыги на плечах. Над нами — высокое небо и облака островками.
— Завтра на обед будет курица, — сказал он неожиданно. — Поможешь резать?
Я, разумеется, ответил утвердительно, хотя, конечно, испугался.
— Знаешь, сейчас будем голову резать, — сказал он веселым голосом, когда мы зашли в курятник.
Он бегал долго с распростертыми руками, настоящее пугало, среди квохчащих испуганных птиц. Потом схватил одну и держал ее мертвой хваткой за крылья, как обычно поднимают за шкурку щенков; она была уже почти мертвой — выкрученная шея, один глаз смотрел прямо на меня и моргал, моргал и снова смотрел, а из открытого клюва неслось еле слышимое попискивание.
— Но прежде поступали иначе… Не боишься крови?
Я снова кивнул в согласии. Я ведь взрослый, четыре дня осталось до шестнадцати, в среду четвертого августа исполнится.
Перед низкой деревянной дверью сарая он остановился, присел на карточки, держа курицу между ногами, прижав лапы к крыльям. Одной рукой он схватил тонкую шею вблизи головы, другой — молниеносно вытащил маленький блестящий нож.
— Посмотри, — сказал он спокойно, — суть дела в том, что кровь должна стекать, мясо тогда вкуснее…