— Нет, ну были, конечно, недостатки, были… — нехотя признал он. — А у кого их нет?.. — Доверительно подался к собеседнику, жутко расширив зрачки. — Между нами говоря, — многозначительно молвил он, — тот ещё был жук. С тобой пьёт и на тебя же в управление культуры стучит. А? Вот так вот… А ты: жёлчный! Лучше б он жёлчный был! Тихушник… Ну, давай. За упокой, как говорится, души… Земля пухом…
Благоговейный человек и в то же время стукач? Интересное сочетание. Хотя почему бы и нет? Вполне возможно, что покойный Николай Пешко стучал с тем же благоговением, с каким переписывал от руки поэму Пушкина «Цыганы».
Выпили. Вернее, выпил один только старший оперуполномоченный, а секретарь поперхнулся и выпучил глаза. Видя такое дело, опер оглянулся на дверь кабинета. На пороге мялся некто замурзанный с круглой бородкой.
— Жив… — не веря произнёс секретарь.
— Кто?
— Пушков.
— Какой Пушков? Пешко!
— Ой, блин… — сказал секретарь, берясь за блистательный череп. — Ну значит, долго жить будешь, Ваня… Подожди пока там. Тут, видишь, дело у меня.
Замурзанный и едва не похороненный заживо Ваня Пушков тоскливо поглядел на бутылку и с неохотой взялся за дверную скобу.
Секретарь был растерян.
— Пешко… — в недоумении, чуть ли не в испуге повторил он. — А кто такой Пешко? Нет у нас такого…
— Может, из молодых? — с надеждой предположил не успевший удалиться Ваня. — Из литстудии?
— Ну-ка, ну-ка… Иди сюда. Помянешь заодно.
Просьбу повторять не пришлось.
— А кого поминаем-то? — осведомился всё же для приличия благоговейный человек Пушков.
— Да вот выясняет товарищ…
По коридору навстречу старшему оперуполномоченному со стороны бара шли двое. Один, пожилой, величественный, с обрюзгшим лицом, был в потёртых джинсах и свитере. Второй, толстячок калмыцкого типа, явно приезжий из глубинки, — в сером костюме с медалькой на лацкане. Оперуполномоченный посторонился, и парочка прошествовала мимо.
— Вот я… — размеренно, глуховато ронял слова пожилой, — первый поэт России… — Запнулся, словно бы усомнившись, затем взвесил что-то на внутренних весах — и лицо его вновь отвердело. — Да, — скорбно повторил он. — Первый поэт России. И я тебе говорю: то, что ты пишешь, — ге-ни-ально…
Опер проводил их исполненным уважения взглядом и двинулся к бару. По дороге завернул в туалет, где его поразила девственность кафельных стен. Ни надписи нигде, ни рисунка. Впору было вообразить себя первым посетителем, однако плитку, судя по швам, лепили на стены как минимум лет пять назад. Можно представить, до какой степени господам литераторам успело осточертеть то, чем они занимаются!
По большому счёту мент и писатель — родственные души. И дело даже не в том, кто из них пишет больше. Если вдуматься, что есть протокол? Тоже в каком-то смысле художественное произведение. И существует ли на свете более трудный жанр, нежели заключение следователя по уголовному делу? Тут, как и в писательском ремесле, главное — достоверность. Стоит дать волю фантазии — утрачивается правдоподобие, если же рабски копировать действительность — исчезает состав преступления.
В проволочной урне стоял роскошный, празднично оформленный букет из трёх жёлтых роз. Машинально выстроив три версии, объясняющие этот странный факт, старший опер вымыл руки и покинул туалет.
Прошёл через скромный актовый зал и очутился перед распахнутой настежь дверью бара, где, по данным Исая Исаича, должен был в данный момент обретаться новый молодой руководитель литстудии (прежнего, как выяснилось, только что скинули).
В крохотном помещении одиноко горбился за столом и разговаривал сам с собой хрупкий стареющий юноша с трагически заломленными бровями. Перед ним стояли рюмка и стакан (оба с чем-то прозрачным) и полная пепельница окурков. Некоторые ещё дымились.
Рассеянно кивнул вошедшему и продолжил — в пространство.
— Да, разумеется! — с ядовитой картавостью разглагольствовал он. — Тот, кто рифмует «ужас» и «дружишь» достоин удара шканделяброй. Однако, блин, нужно, блин, учитывать, что поэт-то он уже пожилой, шепелявенький… Он же, блин, вместо «ужас» произносит «ужиш»! «Ужиш — дружишь»… Чем не рифма?
Видимо, перед опером Мыльным сидел один из тех рафинированных интеллигентов, что, стесняясь собственной интеллигентности, усиленно оснащают речь сорными словечками. «Блины» у него выпекались с частотой прямо-таки поразительной. И это во внутреннем-то монологе!
Впрочем, как выяснилось, слушатель у стареющего юноши всё же был. Точнее, слушательница.
— Ты когда закусывать будешь, Серёженька? — послышался из-за стойки полный трагизма женский голос. — Салатик, а? Капустка! С брусничкой!
— Не могу, я в запое, — последовал меланхолический отказ.
Старший оперуполномоченный Мыльный поздоровался с барменшей и поинтересовался, пьют ли здесь кофе.
Выяснилось, что пьют. Меланхолический Серёженька произвёл тем временем птичий глоток из рюмки, потом из стакана.
— Слышь, Серёга, — позвал опер, точно зная, что будет принят за какого-нибудь полузабытого знакомого. — А правда Ваня Пушков от руки «Цыган» переписал?
Губы юноши язвительно скривились.