В спальне было жарко. Лепные лозы сочно переливались золотом вкруг богемской люстры. На столике — опустошённая бутылка «Бержерака» с чёрным следом вчерашней слезы через бастион на этикетке; гильзообразная тень использованного тампакса поверх обложки
ЖДИТЕ МЕНЯ
Кровь, чёрная кровь течёт по запястью, по бороде, капает на волосатый живот, на член, на разодранное горло зверя. Зубы мои рвут шкуру, врезаются в мясо, скусывают оледенелые оленьи слёзы, скрежещут по черепу — хрясть! — впиваются в тёплый дрожащий мозг.
Туша ещё трепещет. Копыта терзают багровые листья. Пар из перебитого позвоночника втягивается морщинистым небом. Голод я утоляю молниеносно — мой дикий, вечерний голод. — У–у–у-у–у–у-у–у–у-у! — нагоняет мой вой душу оленя и, — замирает наконец обезглавленный зверь.
Ястреб сверкнул алым брюхом меж червонных, но уже теряющих ценность ветвей и, просопев крыльями — хшу, хшу, хшу, — растворился в розовом тумане. Я кинул обглоданный однорогий череп к ольховому стволу, точно изваянному из мрамора, туда, где иней очертил глянцевой каймой каждый выпукловенный лист — прислушался к рваному лаю далёкой травли, ухватил тушу за передние копыта, взвалил её на спину. Шмат артерии тотчас принялся щекотать мне шею, играть золотыми кудрями, разбалтывать сокровенные тайны травоядной души; я вышел из лужи крови и легко побежал в логово — мою детскую комнату, — а позади благоговейный лес смыкал ряды и скатывался в ароматную ночь.
Вот я уже у выкорчеванного бурей ясеня, среди его корней, чутких, словно девичьи рёбра — под низким сводом орешника. Нежно моё лиственное ложе, что делю я с мёртвым оленем! Пьянит меня пряный мрак, сводит с ума пламенный ключ, мягко пляшет во мне, разгоняясь в пиррихе, терпкий звериный дух, и, выбившись из–под бычьей шкуры, уставился в леопардову луну мой восставший член. Я — господин примолкшего леса! И только скошенный ясень со стоном отсчитывает пульс чащи, в тишине ждём мы прихода беспредельщицы–ночи. Так слушайте же пока мой вечно–танцующий вой, до краёв полный таинства недавнего убийства: У–у–у-у–ое–ое-ое–у–у-у!
Помнишь ли, моё логово, как, хромая, пришёл я сюда. Несколько ворон, перелетая через пролески, через дрок и редины привели меня к твоему роднику. Он стал моим первым собеседником.
Яд разливался по телу. Нестерпимая боль изводила ногу. А я желал только затаиться вблизи большого города, скрыться от натиска ноябрьского сумасшествия и лепетал: «Лечи же, лечи меня, возврати мне здоровье, любовь да доверчивый взор, ты, лесная громада». — Внезапно одноухий волк просунул морду сквозь орешник, разинул пасть. — «Во клыки! Не отрасти таким у меня!» — Опасливо покосился на щеголеватый лук, на колчан, на шерстяной свитер, резанул ледяным взором по кроссовкам, презрительно расхохотался и рванул в лес. Боль снова захлестнула меня и, заскулив, я зарылся в свежеумершие листья. Но этот волчий смех! Жажда этого смеха и нынче гложет моё теперешнее великое здоровье!
А после настал черёд человечьего ада: мясо застреленного удода насвистывало над костром подобие
Очнувшись под вечер, я подбирал рассыпанные стрелы и сквозь холодеющий мрак возвращался на ложе из колких листьев; снова вздрагивал от каждого вздоха бредящего ясеня, полоскавшего в ручье свою чешую.
Одежда моя висела клочьями. Всякий комар, преждевременно разбуженный скудным костром, пронзал мою кожу, и я вторил мычащим псалмом страдальца его настойчивому нытью, жадному до моей вяло текущей крови. А когда солёная капля падала с ясеневых корней на мой исцарапанный лоб, то я не находил сил смахнуть её, и, юркнувши меж бровью и переносицей, она благополучно сливалась со слёзным потоком.
Самое хрупкое, самое мягкое — то, что легче трепетного эха кошачьих шагов, слаще аромата медвежей травы, тише воркования карпов, невесомее корней дивной восточной горы, чей миндалевый профиль я принёс в чащу из своей прошлой жизни — всё это скрутило мне члены жёстче самых упругих пут! Голод и жажда терзали меня, и не было мочи протянуть руку за обугленным птичьим крылом, ни скатиться к роднику да прильнуть к нему тяжкими от запекшейся крови губами. Ветер визжал свою шакалью песнь. Сосны раскачивались в такт матросского куплета, что затягивал хор из сердобольной ореховой изгороди.