— Да один хрен! (тут
— Ну а как помрёшь? Из тебя ж, Игорёк, и так песок сыплется! Ты и сейчас как мужик уже… — пробасил писатель, взмахнувши клоком волос и высыпавши себе в пластиковый стакан с цимлянским основательную порцию перхоти.
— Га–га–га-га! Ну и хулиган же вы! — затеребил Капернаумов свой синий галстук. — Это ничего! — тут же посочувствовал он Игорьку — Ты… как бишь тебя зовут, ты ведь не возражаешь, если я буду говорить тебе «ты»? Ты можешь, как я, виагрой. Все мы люди. Да и Бурьенке после тебя — лафа! Ведь молодые вдовушки в девках не задерживаются… Гым… То есть я хотел сказать… гым… гыммм…
Толичка глянул на де Виля, с особым рвением лизавшего своим оранжевым языком крепенький негритянский конус Gros Miko, — сейчас можно было видеть его брежневскую бровь с фельдфебельской челюстью, — и, исключивши из толпы компатриотку императрицы Жозефины, подивился тому, каким солидным запасом нахальства и подлости надо обладать университетскому шарлатану да продавцу политических помоев, чтобы не чувствовать себя самозванцем на кафедре и чернью рядом с поэтом.
Щелкунчик оседлал свою кобылу и проскакал по залу сбивчивым галопом. «Виездье нужьен блиат», — по–русски объяснял д’Эстерваль Игорьку секрет карьеры Шабашкиной, обсасывая кость и поочерёдно двигая плечами, точно желал заполнить пустое пиджачное пространство. В это мгновение исполинская капля свиного жира скатилась с кости, закачалась, собираясь силами на хряще, и плюхнулась на штанину Сомбревиля. Тот станцевал идуману, коей Искандер–не–великий потчевал своего Джугашвили, но было поздно: на его колене красовалось пятно, такое, каким и должно быть пятно на брюках министра — в форме неряшливого вопросительного знака. Взор Шабашкиной вспыхнул голубой радостью, а нос — таких размеров, что она могла бы играть Сирано без грима — склонился к шелухе на подбородке.
Всё ещё торжествующая Шабашкина подкралась к Игорьку и истошным шёпотом предложила тому: «Ну что, Игорёк, раздавили пузырь — и айда?», — и подмигнула обоими глазами сначала в сторону поредевшей когорты цимлянского, а затем на дверь. Произнесено это было так энергично, что от подбородка Шабашкиной отвалился кусок шелухи, угодивши прямо в белую каплю, вот уже час красовавшуюся в её межгрудьи. Игорёк икнул и, засеменивши кожаными ножками, скрылся за локонами Кашеварова. Бум! Бам! — грохнул по клавишам, будто сорвался в воду, разъяренный троцкист, нетвёрдой дланью нащупал Ильичёву нить и медленно выкарабкался на берег. Шабашкина, скрывая своё отступление, вырвала у банки пива её единственную ноздрю и с пеной на сломанном ногте подбежала к Толичке: «Нусс, а вы, молодой человек, чем занимаетесь? Расскажите–ка!»
Терситова побледнела, включая трещины на губах и бородавки, тоже устремилась к Толичке, по дороге ловко распихавши локтями де Виля с Сомбревилем да отдавивши лакированный мысок контр–адмиральского башмака одной с греко–французским словарём марки.
Толичка нащупал в кармане финку и подушечкой перста погладил её родинку.
— Да я, — ответствовал он лениво, — пишу о Пушкине, точнее про Пушкина, а ещё точнее — о том, что Сенгор назвал бы «поэтической Négritude» (Pardon, Chichkoff! Sorry, читательница! Я ведь лишь цитирую Толичку!) Надеюсь, — очень надеюсь! — что мою книгу не встретит негритянский вой интеллектуалов.
Лучше бы Толика промолчал — предупреждал же его заунывный певец со своей ещё более грустной гитарой! Всё замерло на мгновение, словно немецкий социалист снова извлёк своё оружие и, сдёрнувши предохранитель, гикнул на весь зал, тотчас откликнувшийся понятливым эхом:
— Тише, цивилизация!
Ваше слово, камрад
Револьвер!
Даже Щелкунчик, и тот подавился скорлупой, а Ипполит закосил душным глазом на Толичку, не отворачивая от него твидов вой жирной спины.
— «Négritude»! Да как он смеет! Фашист! — прыснул своей министерской слюной Сомбревиль на остатки шелухи Шабашкиной, чей взор изобразил неподдельный ужас. Она сей же миг принялась пятиться, сминая задом д’Эстерваля, который тщательнейшим образом воспроизвёл немым ртом негодование министра.
— Фашист! Фашист! Фашист! Как он смеет даже произносить слово «Négritude»! — завопила Вилена, не сводя всё–таки с Толички жадного взора.
Де Виль запустил пятерню под мышку и смачно зажмыхал там, словно сеял смерть в рядах блошиных батальонов: «Не знаю, кто такой Сенгор, но уж наверняка такой же мерзкий расист, как и вы», — заявил он авторитетно, изогнувши хребет.
Капернаумов же хлопнул себя по ляжке так, что брякнула брелочная связка на поясе: «Негритянский вой! Какой же вы фашист! Негодяй! Да как вы осмелились здесь, в стенах Сорбонны, говорить такие разговоры! Гмм! То есть я хотел сказать… Гымм…»