— Тихо! — тявкнула Терситова и поворотила все свои три бородавки в сторону Шабашкиной, которая живо сжевала сливу, плюнула косточку вместе со слюной в кулак, стёрши при этом с груди ужасную белую каплю, и замерла — только шевелилась беззвучно на её подбородке ореховая шелуха.
Игорёк по–французски не понимал, а потому ухватил Кашеварова за ковбойскую пряжку и полюбопытствовал у козлобородого: «Чевой–то они?…» Он не успел договорить, а контр–адмирал колыхнулся синим пузом и гаркнул, сделавши равнение на индуса — «Молчатьссссс!» Игорёк рыгнул от испуга и застыл, расставивши локти и прижавшись задом к бедру Кашеварова. Юрьевец вцепился в свою бородку всей пятернёй и принялся вытряхивать из неё хлебные крошки. Б. О. застегнул пуговицу на солнечном сплетении и встал смирно. Д’Эстерваль с поразительной точностью воспроизвёл кротиную гримасу Сомбревиля и обездвижился, вперивши в него свой благоговейный взор, с коим могла поспорить лишь немая преданность князей Кичильбаевых, так крепко прилипших друг к другу, что ежели посмотреть на них с тыла (что Толичка и не замедлил сделать), были похожи на растолстевших сиамских Диоскуров.
Внезапно, посреди гробовой тишины, из Толичкиного кармана — до того разбухшего, что, казалось, он носил в своём правом бедре пятимесячный плод, пропела
Ведь Толичке предстояло поведать многое, например, о том, как прошлой ночью вырисовывал он губами — точно художницкой кистью — на бархатной коже Катерины лилии со всеми их ионическими завитками: одну — вкруг овального пупа (акушер Катерининой матери перед сменой брал Евклидовы уроки), куда подчас проваливался вёрткий Толичкин язык, вторую — с правого, третью — с левого края танцующего живота; как, не переставая гладить дрожащий холст, Толичкины губы достигали грудей — идеальной Праксителевой формы — и принимались расписывать их лозами (в это мгновение ниже происходил жаркий контакт!); как, словно цепляясь за ветви, забирался он в невообразимую высь и припадал стонущими устами к тому месту на шее, где обычно проходит лезвие гильотины, если, конечно, палача не утомили нервные клиенты.
Губы чандалы шевельнулись. Тотчас Шабашкина сжала коленями
— Атанде! — заголосил ему вслед д’Эстерваль.
— Как вы смели мне сказать атанде? — оборвал его министр, скрививши рот.
— Господин министр, я сказал… — страшным шёпотом прокричал предводитель славистов и малиновой ладошкой взялся за нагрудный карман, откуда лоснящаяся свиная кость показывала свой лохматый, со срезанным скальпом хрящ.
Толичка завершил откровения, погладил тотчас побледневший экран. Холл молчал. Толичка посмотрел сквозь стекло, туда, где Электра и де Виль с родительской нежностью сворачивали индусу чалму, причём Шабашкина встала на цыпочки, извлекши из туфель свои розовые мясистые пятки. Толичка спрятал телефон. Пересёк холл.
У самых ворот двое негров перекидывались с Кашеваровым сапогом козлобородого, а запыхавшийся, весь покрытый бисером пота Капернаумов, бегал за ним, рыча и закусивши галстук. Владелец сапога сидел здесь же, и шевеля опухшими нечистыми пальцами правой ноги, сморкался в марлю. Игорёк, подставивши неоновому свету кожаную ляжку, лежал рядом, на полу, засунувши трубочку, словно градусник, себе под мышку и положивши скулу (давно утерявшую свою голубиную окраску) на вмятину в пивной банке.
Толичка переступил через порог, лишь сейчас почувствовал, как он голоден («Поймал! Поймал! Га–га–га!», — заорал за его спиной Капернаумов), поглядел на президентскую гвардию, которая, искрясь рукоятками тупых палашей, трусила по бульвару в сторону Элизейского дворца на раскормленных клячах, и тени от хвостов, точно призраки, резвились на сером асфальте.