Копья за колоннами прокрутились вокруг своей оси и, мерно стуча — будто они были подкованы — уступили место другим. Ласточка стремглав пролетела меж ними, блеснула своей чешуёй, вмиг потеряла её и сгинула в розах. Прокуратор проследил за птицей неистовым от веселья взором. Его голос снизился до дрожащего шипа.
— А потом, Клавдия, нас оставили вдвоём с Иешуа. Я поглядел на него ещё раз. Кудри его вились виноградными ветвями… Выпей–ка ещё, жена моя!
Клавдия, вся сотрясаясь от хохота, потянулась за кувшином, наполнила чашу.
— Не забыла ли ты, Клавдия, Енгадийского виноградника? Сразу после праздника Пасхи, а? Армада чёрных питонов, прущая на восток, в ароматную гору. Как виноградный склон, благоухали щёки Иешуа! К ним приложил я ладонь мою, прильнул к его устам. Огненная мирра полилась в меня. Глаза Иешуа взбухли ахейской «ратумией», залоснились иудейским глянцем, и тотчас губы Иешуа обхватили мой член. Помнишь ли ты это, жена моя?
— Помню! А я выскочила к вам из–за роз, и Иешуа, ещё жаркий от твоих объятий, чуть не разорвал моего зада. Весь этот пламенный Иешуа возлежал на мне, колыхался колхидскими волнами и нашёптывал моим волосам тайну под названием «охава». Внезапно огненный прибой споткнулся, замычал мне в ухо, обдал лицо твоим запахом и вдруг перенял твой привычный ритм.
— Го–го–го! Никогда, Клавдия! Никогда не пробовал я такого зада! Он был крепок, смочен нектаром олив с Масляничной горы, а потому сердечко его золотилось, словно сердце земли.
— Ты заметил и это, Пилат? — взвизгнула белокожая Клавдия и столкнула чашу, которая тотчас и заплясала по полу, прыская красным, словно её полоснули бритвой по сонной артерии.
— Да я вообще много замечаю! И тут же забываю, хо–хо! Почти всё! — Тут Пилат, казалось, вдавил гогот в свой живот, отчего тотчас весь залился багрянцем, но смех всё–таки вырвался очередью оргазмов–лилипутов. — Пфа! Ха–ха–ха-ха! Забываю, ежели не записываю. Например, лица — самую малозначимую часть человечьего тела (потому она–то так старательно и выставляется напоказ!). Точно так же стирается из моей памяти интонация речи — самой неестественной способности людей, чья высшая храбрость и мощь состоит в молчании.
Африканец в белом, шитом серебром хитоне заскользил с корзиной на плече, беззвучно подобрал чашу, опрокинул в неё из кувшина чавкнувшую струю. Смоквы забарабанили, точно мячи и погребли на дне вазы осколок лезвия серпетки. Раб вытянул хартию из лужицы мёда (поначалу не хотевшую расставаться с пергаментом) и придвинул её к Пилату, сей же миг взгромоздившему на свиток свою железную пяту. Серая ладонь взялась за корзину — причём чернокожая ляжка сверкнула глянцем под благожелательным взором Клавдии, — и негр вытек из залы, ступая по плитам с чутким изяществом глухонемого.
— Я не помню ни лица, ни голоса матери, — прохрипел Пилат. — Ха–ха–ха-ха! — Но где уж мне забыть, как — го–го–го! — невидимый пушок с её запястья щекочет мне щёку. И весь я чую контакт с тёплой сахаристой нежностью, содрогаюсь от неё. Такая же нежность полилась в меня, когда я увидел Иешуа; вскипела и хлынула, когда мои пальцы дотронулись до его виска; забурлила — когда мой член погрузился в Иешуа, доставая в глубинах его зада до новой медовой струи, словно с каждым волнообразным движением прокалывал я тонкостенный упругий сосуд. И когда этот фонтан обдавал меня, сладкая тайна разливалась по моим чреслам, впитывалась плотью, срасталась с нею и наконец захлестнула меня всего.
Потный благоуханный мир лежал подо мною. Я встал перед ним на колени. Мой мокрый, но ещё сохранивший свой дромадеров силуэт член выскользнул из ануса Иешуа, который сей же миг съёжился до размеров иголочного ушка. Теперь я знал всё о самом себе, о тебе, Клавдия, а самое главное — об Иешуа: о его северном рождении, его младенческом отказе ухватить перст отца своего, о бегстве в Аравию, о скитаниях в заальпийских странах, где позже мне приходилось биться с германцами в Долине Прекрасных Юношей.
— «Ты — сын бога из Низы?» — спросил я его. «Ты сам это сказал», — ответил он по–гречески, а ты, жена моя, выкатилась из–под Иешуа, и из тебя вытекала, расплёскиваясь по оленьей шкуре, винная река с молочными берегами.
Тут Пилат загоготал пуще прежнего. Пальцы ноги, придавившей свиток, неистово зашевелились.
— А потом, — тут голос Пилата наполнился тягучей нежностью, — Иешуа потребовал плетей. Го–го–го! Ты тоже отведала воловьего ремня, а, Клавдия?
Та самодовольно хрюкнула и провела кончиком языка по свежему шраму на колене.