— А что он? — хрипло сказал Ершов.
— Как что? Конечно, сдохли все четверо. Утром по телефону спрашивали, что с мертвецами делать. Я сказал, что вы велели на мельницах оставить. Пускай вороны поклюют, а казаки посмотрят.
Андрей Андреевич закурил.
— Цыкунова мальчишку расстреляли, а девчонок, что транспорт возили, я приказал отдать на ночь красноармейцам, досталось обеим здорово, подохли обе. Этих я закопать велел. Товарищ Захар рассказывал, — от девчонок, можно сказать, одни клочья остались, так товарищи затрепали. Ну, да ладно, одевайтесь и за работу.
Ершов натянул сапоги со шпорами, надел поверх белья шинель и потянулся.
— Скучно мне… тоска…
— Вот я вас и развлеку. Сейчас подпишем приговорчик, а в шесть часов вечера я приказал за церковью и в расход вывести. Сами себе и ямы выроют. Сегодня пустячок. Всего восемнадцать человек.
Андрей Андреевич придвинул к столу табурет и, когда Ершов сел на него, положил перед ним лист со списком фамилий. И первым стояло имя отца Ершова. «Агей Ефимович Ершов… за контрреволюцию и участие в мятеже против Советской власти в мае 1918 года».
— Вот здесь пишите: «к расстрелу», — сказал Андрей Андреевич, холеным пальцем с розовым ногтем, указывая на графу.
— Не могу, — прошептал Ершов.
— Что? — сделал вид, что не понимает, Андрей Андреевич.
Если бы Ершов сейчас поднял голову на Андрея Андреевича, он не узнал бы его. Лицо его стало неподвижным, и глаза сквозь стекла очков горели злорадным блеском. Андрей Андреевич испытывал то самое чувство, какое испытывал он прежде в Петербурге, белыми ночами, когда дурманил его страшный запах, не имевший определения, тянулись кругом смутные тени и вспыхивали зеленоватые огни. Все в нем напряглось, и он сознавал, что он владеет теперь волею Ершова и тот сделает все, чего он ни пожелает.
— Это… мой отец, — сказал Ершов.
— Вот как! Тем лучше… тем лучше. Мы напишем о вашем поступке во ВЦИК, и вас поставят в пример всей рабоче-крестьянской армии. Вчера дед, сегодня отец. Пусть видят все, как настоящие коммунисты с корнем вырывают предрассудки и расправляются с виновниками народных бедствий, не считаясь ни родством, ни свойством.
— Я не подпишу.
— Нет, вы подпишете.
Ершов опустил голову и стал читать дальше. «Учитель Краснопольский… за явную контрреволюцию и вооруженную борьбу против Советской власти…»
— Краснопольского и моего отца я прошу освободить и отпустить на волю.
— Товарищ Ершов! Благодарите судьбу, что здесь я, а не Гольдфарб или Ржешовский. Советская власть при одном подозрении в таких мыслях может вас расстрелять. Или вы, или они… Нет. Больше того. Тут выбора нет: или они, или вы и они. Сознайтесь, что это глупо.
Ершов молчал.
— Доказано, слышите, доказано, что все эти люди по призыву старика Мануила явились на хутор Кошкин и сражались с верными нам солдатами. Доказано, что учитель Краснопольский был ярым врагом Советской власти и вел пропаганду, защищая помещиков, попов и капиталистов.
— Не могу… Я чувствую… они невинны.
— Это все равно. Они приговорены к смерти, и вы подпишете этот лист… И вы будете сами присутствовать на казни… А не то…
— Что — а не то?
Андрей Андреевич нагнулся к уху Ершова.
— А не то я скажу, что вы носите на груди золотые часы с портретом царя и с царским гербом… — прошептал он. — Я скажу, что вы не донесли на дочь вахмистра Солдатову, открыто держащую на стене, в своей квартире портреты Николая и Александры Романовых. Поверьте: я так сделаю, что там и пулеметы найдут.
— Не могу я… Пусть кто другой… Не я…
— Трус!..
— Все равно…
— Товарищ Ершов! Или вы сейчас подпишете приговор, или я найду и для вас ветряную мельницу. Поняли?
Ершов поднял глаза на Андрея Андреевича и снова опустил их.
Он сжался, съежился, вздохнул, взял перо и быстро написал вдоль всей графы: «К расстрелу. Ершов».
Он упал лицом на руки и закрыл глаза.
Сзади хлопнула закрываемая дверь.
XXVI
Ершов очнулся оттого, что услыхал крик, возню и брань в сенях и на крыльце. Кричала какая-то женщина, и ее надрывный голос показался Ершову странно знакомым. Он вслушался.
— Пустите меня, родные, до главного. Главный то сын мой. Он, поди, и не знает. Отца его на смерть забрали… Митенька, родный, выслушай мать свою горемычную.
Голоса вдруг оборвались и стихли. Что-то мягко шмякнулось о деревянные ступеньки.
Ершов опять опустил голову на руки и закрыл глаза. Так он сидел долго. Ему казалось, несколько часов. Потом он встал и прислушался. Было тихо в хате. На дворе с крыши падала звонкая Капель. Ветер порывами пролетал по улице и крепко напирал на стекла.
Ершов подошел к окну.
На снегу, по середине площади, стояла на коленях женщина.
Она упорно смотрела на окно его хаты. Черный, сбившийся на сторону платок закрывал ее волосы. Из-под платка глядело худое белое лицо с тонким и прямым носом. Сухие и бледные губы были сжаты. Она то протягивала руки к окну, то крестилась, то замирала неподвижно.
«Матушка!» — хотел крикнуть Ершов и не мог. Он взялся за сердце и отвернулся. Потом бросился в сени и крикнул:
— Товарищи! Прогоните эту женщину!
Вбежав назад в комнату, он бросился ничком на постель.
Прошло около часу…