Если что-нибудь могло еще усилить горе Джини, это было сознание, что сестра ее находится на попечении такого негодяя. Однако в этой испорченной натуре были проблески человечности. Он всю жизнь воровал, но ни разу не пролил крови и не проявил жестокости, а в теперешней должности показал, что не чужд сострадания. Это, однако, не было известно Джини, которая, вспомнив сцену у Мусхетова кэрна, едва решилась сказать ему, что имеет разрешение судьи Мидлбурга на свидание с сестрой.
— Знаю, знаю, милая; мне даже особо приказано не оставлять вас одних.
— Неужели? — спросила Джини с мольбой в голосе.
— А ты как думала? — ответил тюремщик. — И что худого, если Джим Рэтклиф послушает вас? Что бы вы ни сказали, я вас, женщин, и так знаю насквозь. Говорите, что хотите, я ничего не передам; разве что будете совещаться, как бы разнести тюрьму.
Говоря это, Рэтклиф ввел Джини в камеру, где содержалась Эффи.
Все утро, в ожидании этой встречи, стыд, страх и отчаяние попеременно овладевали несчастной узницей. Но когда дверь открылась, все это сменилось одним чувством — радостью; бросившись сестре на шею, она воскликнула: «О Джини, моя Джини! Как долго мы не видались!» Джини прижала ее к груди с тем же восторгом; но этот краткий миг промелькнул и угас, как нежданный луч солнца средь грозовых туч. Сестры подошли к тюремной койке и сели рядом, держась за руки и не сводя друг с друга глаз, но не произнося ни слова. Так оставались они целую минуту; свет радости постепенно гас в их глазах, сменяясь грустью, затем отчаянием; они снова бросились друг другу в объятия и горько зарыдали.
Даже черствый тюремщик, который повидал на своем веку немало зрелищ, притупивших в нем и совесть и чувства, не мог остаться равнодушным. Это выразилось у него в небольшом знаке внимания, казалось бы, совсем ему не свойственном. Незастекленное окно камеры было открыто, и слепящие лучи солнца падали прямо на койку, где сидели страдалицы. Тихо и почти благоговейно Рэтклиф прикрыл ставень, как бы набрасывая покров на горестное зрелище.
— Ты больна, Эффи, — были первые слова Джини. — Ты тяжко больна.
— Пусть бы мне было в десять раз хуже! — был ответ. — Чего бы я ни дала, чтоб умереть до завтрашнего утра! А что отец? Но я теперь не дочь ему… У меня никого нет… Зачем я не лежу на кладбище Ньюбэтл рядом с матерью! ..
— Будет тебе! — сказал Рэтклиф, от души желая утешить ее. — Нечего уж так-то отчаиваться. Многих зайцев травят, да не всех убивают. Адвокат Лангтейл выручал людей и не из таких бед. А стряпчему Нихилу Новиту тоже не впервой добиваться отсрочек. Хорошо, у кого такие защитники! Повесят или не повесят, можно быть спокойным, что все будет сделано как следует. Да еще такая красивая девчонка! Причесалась бы немного — и будешь хоть куда. К такой красотке и судьи не будут строги. Это вот меня, старого черта, они готовы вздернуть хоть за блошиную шкурку, кровопийцы!
Сестры ничего не ответили на эти безыскусные утешения. Погруженные в свое горе, они позабыли о самом присутствии Рэтклифа.
— О, Эффи! — говорила старшая. — Как могла ты скрывать от меня свое положение? Неужели я это заслужила? Скажи ты хоть словечко — мы бы погоревали, конечно, но такой беды не случилось бы!
— А какая была бы от этого польза? — спросила узница. — Нет, Джини, я погибла, как только нарушила обет, для которого я заложила страницу в Библии. Смотри, — сказала она, доставая священную книгу, — она сама открывается на этом месте. О, Джини, какие грозные слова!
Взяв Библию сестры, Джини увидела, что роковая закладка отмечала знаменательные слова книги Иова: «Он совлек с меня славу мою и снял венец с головы моей. Кругом разорил меня, и я отхожу; и, как дерево, он исторг надежду мою».
— Все так и есть, — сказала Эффи. — Я утратила венец — честь свою. Я теперь — засохшее, вывороченное дерево, брошенное на дороге, под ноги людям. Помнишь, отец прошлой весной выкорчевал у нас во дворе терновый куст в цвету? Так он и лежал, пока скотина не затоптала в грязь все цветочки. Не думала я, когда жалела тот кустик, что и сама буду такая же…
— Но зачем ты мне не открылась? — повторила Джини, рыдая. — Если б я с чистой совестью могла присягнуть, что знала о твоей беде, тебе не грозила бы казнь.
— Не грозила бы? — переспросила Эффи с некоторой живостью, ибо жизнь дорога даже тем, кто ею тяготится. — Откуда ты это знаешь, Джини?
— От одного сведущего человека, — ответила Джини, которой не хотелось называть соблазнителя сестры.
— Но кто же он? Скажи, заклинаю тебя! — сказала Эффи, приподымаясь. — Кому до меня теперь дело? Скажи, Джини, уж не он ли?
— Да скажи ты ей, не мучь бедняжку! — вмешался Рэтклиф. — Готов спорить, что это тебя научил Робертсон, когда говорил с тобой у Мусхетова кэрна.
— Это верно, Джини? — сказала Эффи, жадно хватаясь за эти слова. — Это он, Джини? Вижу, что он! Бедный! А я еще укоряла его про себя за бессердечие, а ведь ему самому грозит смерть — бедный Джордж!
Возмущенная этим проявлением нежности к виновнику несчастья, Джини воскликнула:
— О, Эффи, как можешь ты так говорить об этом человеке?