— Затея эта выглядела безнадежно, но я так устала жить одна в этом пустом разваливающемся старом доме, где зимой свистит мистраль, а летом меня доводил чуть не до безумия бесконечный стрекот цикад. По утрам я поднималась на башню, открытую всем ветрам, смотрела поверх слив и виноградников на голые зубчатые холмы и мечтала, чтобы со мной что-то произошло. Такое же желание посещало меня и по вечерам, когда солнце садилось и я видела башни и крыши Арля, черневшие на фоне огненного неба. Но ничего не происходило. Наведывался кюре, я ходила к мессе — матушка вырастила меня в своей вере, — заезжали два-три старых друга отца навестить меня — сплошная монотонность, все одно и то же, никаких перемен, никакой надежды. Это письмо было для меня точно манящий луч маяка.
— Ну да, это я вполне могу понять, — мягко произнес Казанова. — Но что же было дальше? Добились ли вы чего-нибудь, кроме обещаний? И что вы делаете сейчас? Что намерены делать в будущем?
Анриетта рассмеялась.
— Мне что, отвечать на все эти вопросы одним словом? Что ж, если одним словом, то я должна еще ждать и не покидать моих заступников, но надежда есть.
Казанова скривил рот.
— Надежда — разменная монета правителей и должников, которых невозможно совратить, — цинично заметил он. — Сколько же прошло времени с тех пор, как вы уехали из Франции?
— Около… Ну, несколько месяцев, — ответила она. Показалось ли Казанове, или в самом деле она слегка помедлила, в чем-то отступила от искренности? — Но я не сразу пустилась в путь. Мелани — моя старушка гувернантка — была в ужасе оттого, что я поеду куда-то одна. Я ведь жила как в коконе…
— Но вначале вы сказали, что вели независимую жизнь, полную приключений! — не удержался, чтобы не сказать, Казанова.
— Ах, я имела в виду последние недели и месяцы, — невозмутимо ответила Анриетта. — Люди, жившие в коконе, больше всего познают, оказавшись одни и столкнувшись с широким миром. Бедняжка Мелани! Она непременно хотела сопровождать меня, и я была этому рада, считая, что она может помочь мне в моем невежестве. Но она была слишком стара для путешествий, и все, что видела и слышала, вызывало у нее возмущение, напоминало, насколько лучше был мир, когда она была молода. Она слегла в Генуе. Я, как могла, старалась лечить ее, но она умерла. Вот тогда я почувствовала, что я действительно одна.
Одна. Это слово эхом отдалось в тишине, наступившей после того, как Анриетта умолкла. Нельзя сказать, чтобы Казанова не был тронут патетикой услышанного. Он отчетливо представил себе всю ситуацию. Правда, в свое время он слышал от молодых женщин немало поразительно достоверных историй, которые потом оказывались лишь уловкой в погоне за мужчиной, как он цинично говорил себе, слушая их. Этот случай был другой, но Казанова и хотел, чтобы он был другим. Однако ничто не подтверждало правдивости сказанного, и вся история могла быть изобретательной выдумкой с целью как-то объяснить то, что он видел ее с фон Шаумбургом в Венеции, с венгерским капитаном в пути и с австрийским атташе во Флоренции. Последнее обстоятельство могло бы убедить Казанову в правдивости Анриетты, если бы он сомневался, а он отверг сомнения: молодые дипломаты ведь не показываются в публичных местах с женщинами сомнительной репутации. И все же, хотя многое было объяснено, по крайней мере два обстоятельства оставались неясными. Какого черта респектабельной молодой женщине ехать из Рима в костюме мужчины и в сопровождении мужчины, и почему по прибытии во Флоренцию она исчезла на десять дней?
Все это промелькнуло в мозгу Казановы со скоростью, на какую способен восприимчивый ум, но, невзирая на этот анализ, инстинктивно сделанный человеком, знающим мир, сердце Казановы устремлялось к Анриетте. Желание принимает разные формы у тех, кто жаждет самообольщения, и, возможно, эта новая нежность, появившаяся у Казановы, была лишь новым изощренным способом совокупления, более красивой маской для этой извечной потребности, которая живет в мужчине и женщине. Что же до Анриетты… понимал ли он ее? А она сама себя понимала? В восемнадцатом веке в женщине назревал бунт, но это было чувство еще неосознанное — в мире по-прежнему царствовал ущемлявший гордость женщины кодекс. Англичанка, брошенная американским любовником, еще не изложила в печати своей обиды и своих чаяний, а также чаяний многих своих товарок. Какое бремя ненужных уз накладывал на них мужской целибат
[70]!