Смешно: из них двоих он-то как раз и волновался как дурак. Волновался так, что потом не помнил из обряда ничего, кроме жарких огней венчальных свечей, что плыли в увлажненных глазах; кроме ладанного запаха и золотого, торжественного облачения священника, который – в разительном контрасте со вчерашним днем – выглядел просто великолепно, как полководец великой армии на параде.
Он выпевал густым и грозным голосом прекрасные слова, казавшиеся Стаху безграмотными и потому особенно таинственными: «Венчается раб Божий Аристарх рабе Божьей Надежде…», а мысли метались: «Почему – рабе венчается, а не с рабой?» А когда батюшка тем же грозным требовательным голосом спросил: «Не обещался ли ты другой невесте…» – у него даже вылетел сдавленный нервный смешок: господи, да какая другая невеста?!
А вся эта суета – с расстиланием коврика, на который нужно было ступить, с тройным перебиранием цыганских колец, с целованием образов и поочередным прихлебыванием сладкой наливки, – все это куда-то улетело.
Зато в памяти Надежды, с виду очень спокойной – по сравнению со вчерашней заполошной беготней, – отпечаталось каждое слово, каждый благочинный поцелуй на холодных торжественных губах; красивый громкоголосый отец Николай, коробовый свод алтаря и звучные ярко-бирюзовые, синие, золотистые цвета росписей на нем. Всю жизнь это снилось, особенно перед важными решениями…
Кому досталось трудов, так это Цагару, их единственному свидетелю: пришлось ему держать венец над головами и жениха и невесты. Но он был строг и тоже торжествен, приглядывался к обряду, запоминал каждый шаг, ибо уже знал, кого украдет ближайшей осенью. Храм ему понравился, батюшка – тоже. Потом, когда все трое они, с облегчением покинув каменные своды храма, обосновались в уютном углу той самой столовой для художников-иконописцев, присоветованной отцом Николаем, Цагар признался, что рука у него не уставала так, даже когда лошадей объезжал.
Носатый, накануне выбритый и подстриженный в парикмахерской, он к просьбе Стаха отнесся со всей ответственностью. Между прочим, ради такого дела этой ночью и ему младшая сестренка Мария перешивала отцовский костюм – да вручную! – швейной машинки у нее не было (вернее, пока не было: брат обещал за такой героизм машинку ей купить). Она вообще оказалась девушкой героической: после бессонной портновской ночи согласилась посидеть с больным Петром Игнатьевичем, пока
Хороша была эта зала: стены расписаны холуйским письмом, но без лака. Похоже на оперные декорации, только прописано все на совесть, с огромным мастерством. Со стен надвигалась на людей всеми гранями славная древнерусская жизнь: красивой дугой плыли по небу белые лебеди, вдалеке круглились купола церквей; добрый молодец в роскошном малахае да в сафьяновых сапожках (удивительно маленьких и изящных для его роста) держал под уздцы белого коня, а тот длинной балетной ногой бил по травянистому берегу реки, где выстроились весельные древние ладьи с лебедиными шеями. Деревянные столы – большие и крепкие – были рассчитаны на артель. И окна большие были, и потолок – высокий, беленый.
Веселые богомазы в углу шумели, смеялись, громко что-то обсуждая, – они ж не монахи, и пообщаться рады, и наливочки пропустить. Пока работают, каждый погружен в свое, а вот время обеда – единственный час на разговоры. Впрочем, и они вскоре стали расходиться, и за большим столом осталось лишь трое художников, допивающих кофе…
Цагар ушел, а Надежда и Аристарх все сидели в почти пустом помещении, молча и даже слегка ошарашенно глядя друг на друга – как глядели когда-то под оглушительный гул колоколов, – но уже совсем, совсем иначе.
– Помнишь… как кричали: «На-ве-ки! На-ве-ки!»
– …и было навеки, и будет – навеки…
– …нет, вот сейчас навеки… потому что: повязаны великой тайной – на земле и на небе. Ты чего улыбаешься?!
– …
– Перестань! Я о том, что сейчас мы – по закону нерушимой клятвы. А клятва… она такая… она может выдержать вес… вон той колокольни, что в окне.