— Вы, вы видите ее? — вдруг оборвав стихотворение не последнем слове, спросил Исаев.
— Кого? — удивился Асинкрит, оглядываясь по сторонам.
— Женщина… высокая, в белом. Она, наверное, врач. Она поможет.
Сидорин вздрогнул, все поняв. Собрался сказать: «Пожалуйста, только не окликайте ее». И не успел. Его опередил Исаев:
— Она проходит… Почему вы проходите? Помогите мне…
Это были последние в жизни слова Павла Валерьевича. Он попытался набрать воздуха, приподнялся — и затих.
Сидорин медленно опустился на колени, ощущая трепет перед моментом, когда душа покидает человека. И какой же контраст — насмешливый незнакомый голос над ухом:
— Какого прекрасного человека вы замочили, Асинкрит Васильевич.
— Вы?!
— Да, Григорий Александрович Львовский собственной персоной, прошу любить и жаловать. Я же говорил вашей пассии, Асинкрит Васильевич, что последнее слово всегда будет за мной.
— Ублюдок!
— А за ублюдка, Буратино, ответишь. Впрочем, за все остальное тоже. И, поверь мне, очень скоро. У меня ведь еще более интересная концовка нарисована. Или написана? Неважно, времени мало, не до словесных изысков. Мне вот пришлось ружья ваши тащить. Три ружья, да еще бегом по снегу — это я вам скажу…
— Зачем?
— Не догадываешься?
— Догадываюсь. Наверное, в концовке своей пьески Дуремар и место для своего монолога оставил?
— Умница! Но как вы там славно поцапались на номере! Ведь разве можно придумать лучше?
— И все равно, Дуремар, ничегошеньки ты не понял.
— Неужели? И что же я не понял, убивец депутатов?
— Подумай, если успеешь?
— Чудесно! Ему осталось жизни с гулькин нос, а он вякает.
— Это ты решил — сколько мне осталось? Я же говорю, что ничего ты не понял, Дуремар.
— Не называй меня так…
— Хорошо, не буду. Озабоченный у телефона — лучше? так тебя Лиза называла.
— Ах ты… — и Львовский схватился за ружье.
— Не запутался из какого стрелять, скунс?
Все это Сидорин произносил с холодной презрительной улыбкой, словно специально провоцируя Львовского на решительные действия. Но тот растерялся. Может, он ожидал, что Асинкрит будет вести себя по-другому? Но кто теперь узнает об этом? Из-за кустов ирги серой молнией бросилась на спину Григорию Александровичу Алиса. Право слово, это трудно описать, поскольку, произошло все в одну секунду: вот Львовский поднимает ружье, вот с глухим рыком невесть откуда взявшаяся волчица прыгает ему на спину. Сидорин не слышал ни хруста костей, ни зубного скрежета, только голова убийцы родителей Лизоньки и Исаева как-то неестественно дернулась на бок.
Асинкрит удивленно посмотрел на волчицу.
— Ну, ты даешь, Алиса. Вернулась? Теперь тебе отсюда трудно будет выбраться. Впрочем, где наша не пропадала?
Потом посмотрел на бездыханное тело Львовского.
— Все, Григорий Александрович, занавес! Спектакль закончился. Обошлись без прощального монолога.
Сзади кто-то громко кашлянул. Алиса бросилась к подошедшему человеку в ноги, радостно, словно собака, виляя хвостом.
Это был Петрович.
Мужчины молча обнялись, а затем долго-долго смотрели друг на друга. Не забыл меня, Петрович?
— Кто бы спрашивал! Я-то ничего не забыл.
— Извини, но так вот случилось. Потерпи, скоро обо всем расскажу.
Затем Сидорин подошел к телу Исаева.
— Бедняга.
— Я все видел, — откликнулся Федулаев.
— А помешать не мог?
— Нет. Потом стал вот за этим следить…
— Алиса… Кто бы мог подумать?
— Я сам не ожидал. Надо же, не забыла она тебя.
— Поверишь, Петрович, — Сидорин вдруг грустно улыбнулся, — вот этот человек, Исаев, мне перед смертью стихи читал.
— Пушкина?
— Нет, Георгия Иванова.
— Тоже хороший поэт? Ты мне его не читал.
— Хочешь, сейчас прочту.
Старик кивнул — с тех пор, как они расстались с Асинкритом, никто не читал ему стихов.
…От этой картины веяло каким-то сюром. Два бездыханных тела на снегу, волчица, переводящая преданные глаза с одного говорящего на другого. Потом молодой стал читать стихи, а пожилой внимательно слушал его. Нет, они не были циниками. Просто тот, кого звали Петрович, слишком много повидал в жизни, чтобы удивляться чему-нибудь, а молодой знал, что две души сейчас предстают перед другим Судией, справедливым и беспристрастным, милосердным и суровым, каким бывает любящий отец. И нет ничего зазорного в том, чтобы проводить их стихами.