— А то каждый будет делать такие упражнения: наломал дров — да и в город, наутек!
— Не шуми, Мальков! — морщась, сказал Преображенский. — Давайте, товарищи, решим вопрос без излишних страстей. Надо же по человечеству подходить. У Степана Егоровича сейчас душевная травма, обида ему сердце сосет. А мы его опять — в колхозное пекло!
— Колхоз — не пекло, товарищ Преображенский!
Преображенский опешил, беззвучно пошевелил своими толстыми губами.
— Правильно! — наконец, изрек он грозно. — Колхоз — это общественная, социалистическая форма хозяйства, а не пекло. Это вы должны понимать, товарищ Мальков. Да, да, колхоз не пекло!.. — прибавил он, грозя пальцем Малькову. — Не пекло!
Шорников постучал карандашом по столу.
— Обожди, Сергей Николаевич, — сказал он, усмехаясь, Преображенскому. — Что же ты человека за свою собственную оговорку прорабатываешь? Ты по существу говори!
Преображенский смешался.
— В общем и целом, я свое мнение высказал! — пробормотал он, садясь.
Подняла руку «министр» — Агафья Даниловна.
— Дай я скажу по существу, Василий Сергеевич.
Она встала, поправила прядь темнорусых волос, выбившуюся из-под белого нарядного платочка, обвела всех спокойным взглядом разумных чистых глаз и сказала уверенно и веско, будто отрубила:
— Я, товарищи, так считаю. Степан Егорович работал плохо. Если он не желает оставаться в колхозе на рядовой работе — пусть уезжает. Не к лицу нам его уговаривать. Обойдемся и без него. Предлагаю так записать: «Отпустить бывшего председателя Кошелькова за ненадобностью».
Мальков гулко ударил в ладоши. В заднем ряду кто-то восхищенно рявкнул густым басом:
— Ай да «министр»! Сразу точку поставила!
Семен Прохорович, колхозный садовод и парторг, погладил седой клинышек бородки, сказал, не вставая с места:
— Я поддерживаю Агафью Даниловну! Мысль глубоко правильная у нее!
Кошельков вынул платок и вытер совсем уж мокрые лоб и лысину. Шорников искоса взглянул на него и сказал, обращаясь к собранию:
— Будем считать предложение Агафьи Даниловны принятым? Так?
Раздались аплодисменты.
— Закрываю собрание!
…Домна Григорьевна и Ленька сидели за столом, накрытым чистой скатертью, и играли в подкидного дурака. Радиоприемник, стоявший в углу, рядом с большим фикусом в кадке, передавал концерт из Москвы.
Ленька был весь поглощен игрой, а Домна Григорьевна думала о муже, ушедшем на собрание, слушала низкий, страстный голос знаменитой певицы, навевавший тревожную сладкую грусть, — и на душе у нее было смутно.
Ленька покрикивал на мать:
— Мам, ну, кидай же карту! Нельзя так долго думать, мам!
Вошел Степан Егорович и молча стал снимать ватный пиджак.
Домна Григорьевна взглянула на его хмурое лицо и спросила, не скрывая своей радости:
— Не отпустили?
Степан Егорович зло передразнил ее:
— «Не отпустили»!.. Руки коротки!.. Отпустили, конечно!.. Завтра выписку получу.
Домна Григорьевна часто заморгала длинными ресницами, потом встала и, громко всхлипнув, пошла за занавеску, где стояли кровати.
У Леньки стало кривиться лицо. Он бросил карты на стол и тонко заскулил.
— А ну вас всех к лешему в болото! — выругался Степан Егорович и, сорвав с гвоздя ватник, выскочил на улицу.
Была уже ночь. Звезды подернулись облачной дымкой. Дул сильный ветер — знобкий, ледяной, но уже по-мартовски влажный.
Кошельков шагал, сам не зная, куда он идет, и на душе у него было нехорошо. Ах, как нехорошо было у него на душе! Он вспомнил собрание, выступление Агафьи Даниловны, слова Малькова. А после собрания? Когда он спустился с крыльца и подошел к Малькову и Семену Прохоровичу, толковавшим о колхозных делах, — без всякого умысла подошел, просто поговорить, — они сразу замолчали, и Мальков так на него посмотрел, что ему, Кошелькову, ничего не оставалось делать, как только крякнуть и уйти.
«Чужим уже считают!» — горько подумал Кошельков. И тут же новая мысль обожгла его мозг.
«Сам виноват. В районе, когда плакал в жилетку, — это не я, Кошельков, плакал, это обида моя плакала. Конечно, тяжело было тогда на собрании выслушивать… разное. Но ведь разве критика бывает ласковой? А сам? Сам тоже, бывало, умел так „критикнуть“, так задевал людей за живое, что они крутились, словно караси на горячей сковородке».
— Что же я наделал? — громко сказал Кошельков, и все у него внутри похолодело. Он прибавил шагу.
«Здесь же все свое, родное! — продолжал Степан Егорович мысленно терзать себя. — Вон гидростанция шумит». Конечно, и тут были ошибки, недочеты, но ведь начали-то гидростанцию строить при нем, при Кошелькове. Значит,
«Надо к парторгу пойти, к Семену Прохоровичу! — мелькнула новая мысль. — И все сказать как есть. Передумал, мол, и прошу оставить в колхозе. На любой работе. Он поймет, Семен Прохорович. А вдруг не оставят? Скажут: „Раньше надо было думать, Степан Егорович!“ Ах ты, батюшки-матушки!.. Скорей надо идти к нему — вот что. По горячему следу. Где он живет-то? Ага!.. Вон в балочке окна светятся».