— Глаза у нее красивые! — мечтательно сказал комсомольский организатор.
— Глаза у нее печальные, Клириков! А подумал ли ты, откуда у здоровой девятнадцатилетней советской девушки могли взяться такие печальные глаза?.. Объективных причин нет. Значит, ее печальные глаза являются следствием какой-то личной бытовой драмы!..
— Может быть… она влюбилась неудачно?
— Пусть даже так. А разве коллектив не должен помочь товарищу, которому «и скучно, и грустно, и некому руку подать в минуту душевной невзгоды!..»
— Ну, если некому руку подать, тогда, конечно, я… то есть мы должны подать ей руку. Только, знаешь, я, ей-богу, не умею разговаривать на эти… как они называются… щекотливые темы…
— Обязан уметь!
В тот же вечер Клириков вызвал к себе Леночку. Она пришла трепещущая, бледная, села на кончик стула и подняла на комсомольского организатора красивые, печальные, влюбленные глаза.
«Глаза у нее, действительно…» — подумал комсомольский организатор и мягко сказал:
— Последнее время, Лена, ты что-то у нас загрустила… Вот и глаза у тебя такие… очень печальные. Некоторые ребята даже заниматься не могут из-за твоих глаз. Посмотрят в них и расстраиваются. А это уже имеет общественное значение. Ты скажи, в чем дело? Может быть, я сумею тебе помочь?..
Леночка опустила голову, румянец пятнами выступил у нее на щеках. Конечно, Клириков может ей помочь. Но как сказать, как же сказать?
А комсорг ласково журчал:
— Ты не стесняйся, Лена, говори прямо. Я, понятно, не хочу вмешиваться в твои интимные дела, но… может быть, у тебя… душевная невзгода на личной почве?.. Может быть, тебе некому руку подать, а, Лена?
Леночка молчала.
— Ну, что же ты молчишь?.. Не влюбилась ли ты неудачно в кого-нибудь?.. Расскажи — разберемся, ведь мы же члены одного коллектива! Вызовем его сюда, поговорим начистоту, как комсомольцы, выясним, почему между вами такая ерунда получилась… Даже приструним его, подлеца, если нужно. Нужно его приструнить?
— Нужно! — сказала Леночка и посмотрела на Колю Клирикова так нежно, что комсорг заерзал на стуле.
— Вот видишь! Что же ты молчишь? Если он беспартийный, на него можно будет по профлинии нажать.
— А если комсомолец? — прошелестела Леночка чуть слышно.
— Если комсомолец — дело проще. Он что, чудак, и смотреть даже на тебя не хочет?
— Не хочет… — Леночка вздохнула.
— Небось слова ласкового и то не скажет?
— Не скажет!
Коля Клириков решительно встал.
— Отвечай прямо: давно тебя бросил этот аморальный «гусар»?
Леночка промычала что-то невнятное.
— Ну, все ясно… Ты напрасно скрываешь его имя, мы же все равно узнаем. Мы твой вопрос обсудим на бюро. Давай-ка его имя и фамилию, хватит играть в молчанку. Имя!
— Николай!.. Ко-ля!..
— Николай. Ко-ля. Записано! Фамилия!..
— Кли… Клириков! — выкрикнула Леночка и вдруг заплакала.
Комсомольский организатор уронил сначала карандаш, потом блокнот и на цыпочках вышел из комнаты. Вскоре он, однако, вернулся.
Вышли они из аудитории вместе, держась за руки. Леночкины глаза сияли и искрились, даже тени печали не было в них. Коля Клириков выглядел… несколько смущенным.
В столовке они встретили Катю Коляскину.
Катя отозвала Клирикова в сторону и спросила громким шепотом:
— Говорил?!
— Говорил!
— Подействовало?
— Как рукой сняло!
— Вот что значит чуткое отношение к живому чело веку! — сказала энергичная Катя.
Я тут ни при чем
Григория Евгеньевича в городе знали хорошо. Он был врачом-хирургом, проработал у себя в железнодорожной больнице сорок лет и за это время, вырезая аппендициты и вскрывая нарывы, по количеству пролитой крови догнал и перегнал, как говорили местные остряки, самого Тамерлана.
Когда старый врач шел утром на работу (ходил он в больницу пешком — для моциона), с ним раскланивался каждый десятый прохожий. А многие останавливались и здоровались с Григорием Евгеньевичем за руку.
В этом случае, пожимая протянутую руку, Григорий Евгеньевич, близоруко щурясь, всматривался в лицо остановившего его гражданина и коротко спрашивал:
— Аппендицит?
— Нет, Григорий Евгеньевич, язва.
— Ах, да, да, язва. Помню, помню. Прекрасная была язва. Сейчас как?
— Сейчас хорошо.
— Ну и продолжайте в том же духе!
Юбилей своего доктора железнодорожники справили торжественно и очень тепло. В больницу на собрание пришло много народу. Старик стрелочник Иван Никанорович поднес Григорию Евгеньевичу букет пунцовых роз из своего садика и сказал:
— У меня уж семафор на тот свет открыт был, а Григорий Евгеньевич, спасибо ему, не пустил!.. «Постой, говорит, Иван Никанорович, не торопись, я, говорит, жезла тебе не вручу».
Григорий Евгеньевич сидел в президиуме в новом, стеснявшем его черном костюме, клок седых волос «петухом» стоял у него на макушке, а лицо было совершенно несчастным от конфуза. Когда ему предоставили слово для ответа на приветствия, он встал и долго не мог начать говорить, только открывал и закрывал рот.
Возможно, что он так бы ничего и не сказал, если б не строгий окрик его жены, Маргариты Львовны.