В особенности Багрицкого привлекал характер Сен-Жюста. По его мнению, в Троцком было нечто от Сен-Жюста. Как свойственно многим истинным поэтам, Багрицкий делился с каждым пришедшим к нему своими соображениями по поводу прочитанного. Поделился он и с одним из друзей по Кунцево, Давидом Бродским. Багрицкий восторгался: «Сен-Жюст по дороге в Конвент зашел в редакцию «Друга народа» и сказал Марату: “Я терпеть не могу равнодушных”».
У Давида Бродского была феерическая фотографическая память. Он принадлежал к тем редким людям, которые, прочтя газету, могут ее повторить всю от первой до последней строки, в газету не заглядывая. У Бродского к Багрицкому отношение было не совсем обычное: смесь зависти, восторга и страстного желания сопротивляться его превосходству. Отсюда, естественно, было недалеко до подражания – с намерением затмить образец. Бродский тоже под влиянием злободневной темы Термидора приступил к чтению истории Французской революции. Уверенный в своей неслыханной, неестественной памяти, он заранее ликовал. И вот как-то возразил Багрицкому:
«Эдя, Сен-Жюст никак не мог зайти к Марату по дороге в Конвент. Вы что-то перепутали. Редакция «Друга народа» помещалась не между Конвентом и квартирой Сен-Жюста, а позади нее. Хотите, я вам нарисую планчик, гы-гы».
Багрицкий вознегодовал. Он был оскорблен. То, что волновало его душу, превращалось у Бродского, по его мнению, в некий спортивный азарт.
«Вы книжный крот. Вы не знаете жизни, – возмутился красный партизан. – У вас одна забота – сбыть свою халтуру. Вам нет дела до того, что сейчас переживает наша страна, что происходит в партии. Вы не можете отличить сосны от ели, соловья от щегла. Вы один из тех равнодушных, о которых говорил Сен-Жюст. Я терпеть таких не могу».
«Эдя, вы сердитесь, потому что ошиблись. Дайте сюда карандаш и бумагу, я начерчу…» – не сдавался Давид.
Багрицкий еще больше разозлился, так как хорошо знал, что память Бродского не знает поражений. Пришлось мобилизовать резервы:
«Севка, достань ружье и стреляй в этого талмудиста!»
Вихрастый Севка, узколицый, худенький, ловкий и крепенький, только того и ждал. Он вмиг освободил охотничье ружье из чехла. Бродский, большой, тучный, вылетел вон из избы. На бегу он успел выкрикнуть:
«Эдя, что вы делаете, ваш Севка водится с кунцевским хулиганьем, он взаправду может застрелить!»
Отходчивый Багрицкий торжествовал. Он весело затрясся всем своим полным телом:
«Ось бачте, який боягуз приїхав до нас з Одеси…»
«Дума про Опанаса». 1926
В начале лета 1926 года к Багрицкому приехала большая компания литераторов. Среди них находился Георгий Мунблит. Он сразу ощутил, что окололитературная суета была поэту чужда. Живя литературой, размышляя о ней дни и ночи, Багрицкий был бесконечно далек от всякого рода групповой и редакционной возни. Поглядывая искоса на своих гостей, тараторивших об очередном назначении или перемещении какого-то редактора или редакционного секретаря, он еле слышно подсвистывал крохотной птичке, прыгавшей с жердочки на жердочку в клетке, которая стояла перед ним на столе. Разговор понемногу стал замирать.
«Может, почитаем стихи?» – предложил Николай Дементьев, организатор поездки к Багрицкому.
«Предлагаю Блока», – отвечает Багрицкий.
Он начал декламировать «Шаги командора». В тех местах, где, словно звон погребального колокола, повторяется имя донны Анны, Багрицкий понижал голос. Почти пел, раскачиваясь и притопывая ногой. Завершив чтение, он обвел присутствующих взглядом и ухмыльнулся:
«Неплохих стихов, а? Как вы считаете?»
«У нас было принято в ту пору, для смеха, строить фразы в родительном падеже, – пишет Мунблит. – Одесситы высмеивали так своих земляков, а кроме того, печальную известность приобрела незадолго перед тем книжонка какого-то стихоплета, выпустившего ее в собственном издании и за собственный счет. Книжонка называлась «Твоих ночей», и это очень нас всех потешало. Но помню, как поразил меня тогда в Багрицком внезапный переход от взволнованного, увлеченного чтения великолепных стихов к грубоватой и непритязательной шутливости. Мне еще только предстояло узнать, что это была обычная его манера. Уж очень он боялся всякого проявления сентиментальности и по-юношески, путая чувство с чувствительностью, считал необходимым прикрывать растроганность ироническим балагурством».
«Прочтите ему «Стихи о соловье и поэте», – сказал Дементьев, указывая на Мунблита. – Я ему их читал, и они ему не понравились. Эдуард, это та самая критически мыслящая личность, которой не нравятся ваши стихи».
«Это не оригинально – считать, что я пишу плохие стихи, – ворчит Багрицкий. – Я знаю целую кучу людей, которые думают так же. Лучше я прочту Киплинга».
Вдруг, обращаясь к кому-то за перегородкой, закричал резким, пронзительным голосом: «Ли-да! Если придет Севка, не пускай его сюда!»
И, обращаясь к гостям, добавил: «Я хочу вам прочесть длинное стихотворение, чтоб вы знали, какие на свете бывают стихи, а если появится этот разбойник, цельность художественного впечатления будет нарушена».