Ученик поднимает пальцы, и по его лицу видно, что он не слышит себя. Он играет что-то скучное. Но нет! Это очень красивая соната Гайдна!
Отпустив ученика, профессор приглашает к роялю изящную молодую даму. Она начинает, и довольно хорошо, соль минорную сонату Шумана. Эдвард знает эту сонату, ее играла мать. Он слушает с удовольствием, но профессор начинает подыгрывать ученице в верхнем регистре, и прекрасный мелодический рисунок стирается. Никакие оттенки больше невозможны. Приспособившись к педагогу, который громко стучит по клавишам, пианистка, так же как предыдущий ученик, перестает слышать себя.
Наступает очередь Эдварда. С неприятным чувством он садится за рояль; он приготовил сонату Моцарта. Но профессор прерывает его с первых же тактов:
— Очень плохо! Опять сначала!
Эдвард начинает сначала и слышит окрик:
— Остановитесь! Куда вы помчались? Кто вас гонит?
Эдвард не привык к такому обращению. Он ждет.
— Разве можно так играть Моцарта? Кто он, по-вашему? Мальчишка? Паяц? Моцарт — это воплощение высшего покоя. Никакие страсти, милостивый государь, никакие людские волнения не касались его души. Поняли?
Нет, не понял. Мать, напротив, говорила Эдварду, что у автора «Дон-Жуана» очень неспокойная душа.
Вслух он это не высказал. Но всем своим видом выражает протест.
Теперь Пледи вспоминает, что этот юнец с белыми волосами играл на экзамене, кроме классиков, что-то варварское и комиссия отнеслась к этому благосклонно. Пледи высказался против, но его голос был единственным.
— Дальше! — говорит он брезгливо.
— Позвольте мне не играть сонату, — просит Эдвард.
— Играйте другое!
Другое — это экспромт Шуберта. Пледи слушает, опустив углы губ. Когда небольшой период приходит к концу, он схватывает Эдварда за руку и, высоко подняв ее, кричит:
— Снять!
Лицо у него застыло. Подождав добрую минуту, он восклицает:
— И забыть!
Затем, все еще держа руку Эдварда в своей пухлой руке, объявляет всему классу:
— Вот что такое пауза!
Эдвард не может больше играть. Пледи сгоняет его со стула и усаживается сам. Экспромт Шуберта он откладывает в сторону и берется почему-то за вторую, медленную часть сонаты Моцарта, которую Эдвард не играл. Ученики переглядываются. Эдвард не узнает мелодию. Он видит вздернутые, пухлые пальцы, слышит ровные удары и чувствует такую тоску, какая бывает во время болезни. Когда дело доходит до финала сонаты — марша «в турецком духе», Пледи закрывает ноты и говорит:
— Ну, и так далее!
Ученики фыркают. Он с достоинством откашливается и смотрит на часы. Урок окончен.
— Слыхал? — уже в дверях говорит Эдварду Свендсен. — Он всегда так: играет только медленное. Для другого пальцев не хватает!
Так как на каждого ученика консерватории приходится по два индивидуальных преподавателя — непонятное расточительство! — то после нудного Пледи Эдвард на другой день попадает к профессору Игнацию Мошелесу. На этот раз класс переполнен. Ученики принесли с собой стулья.
Профессор Мошелес — знаменитый пианист, некогда выступавший наравне с Листом и Шопеном. Внешне он благообразен и щегольски одет, несмотря на свои шестьдесят четыре года. У него очень красивые руки и ласковый, вибрирующий голос. С дамами он рыцарски любезен, с молодыми людьми — наставнически добродушен.
Эдвард играет первый. Мошелес с уважением восклицает:
— А! Моцарт! — и до конца не прерывает игру. Потом говорит, улыбаясь: — Очень мило! Очень изящно! Только больше плавности, больше отчетливости, мой друг! Кантилена[2]
должна быть ровнее! Не угодно ли послушать, как это сыграю я?В классе — радостное оживление. Мошелес играет один только «Турецкий марш», но у Эдварда занимается дух: он никогда не слыхал подобного исполнения.
После Мошелеса никто из учеников не хочет играть. Но он настойчиво приглашает их:
— Полно, друзья, ведь вы меня подводите!
За рояль садится молодая ученица, которая вчера была у Пледи. Мошелес ни звуком не прерывает ее — настоящий музыкант умеет слушать! Но, выслушав, произносит неожиданный суд:
— Очень хорошее исполнение! Пожалуй, оно лучше, чем сама музыка!
Это он говорит о сонате Шумана!
— Что ж, друзья мои, я и не скрываю, — продолжает Мошелес, встретив отчаянно недоумевающий взгляд Эдварда: — я не поклонник всех этих новых течений! По моему глубокому убеждению, музыка на Бетховене остановилась! И больше вам скажу: сам Бетховен иногда переходил границы, в которых музыка остается благородным искусством! Да, мои милые, музыка имеет свои незыблемые законы, и всякий, кто нарушает их, бывает наказан, наказан самим временем. Сначала ими увлекаются, а потом все-таки возвращаются к старикам. Согласитесь, что Шуман и отчасти Шопен уже в какой-то степени перестают быть музыкантами, изобретая новую манеру, несовместимую с законами классики: какие-то ломаные ритмы, причудливые расположения аккордов, скачки на большие интервалы… неожиданные ударения. Все это, может быть, и производит впечатление, но это уже переходит границы музыкально изящного!
При этих словах лицо у Мошелеса становится добрым, почти умиленным.