Эдвард был тронут. Он достал квартет, взял в руки перо и задумался.
Что написать? С Каринским он был далек, его внимание совсем неожиданно. «На добрую память» — это слишком обычно, даже пошло. А другие слова не приходили в голову.
— Что же тебе написать? — спросил он.
— А это уж твое дело.
— Ты просишь — потеплее.
— Желательно.
Эдвард опять задумался.
— Эх, ты! Ну, бог с тобой, не надо теплоты. Напиши просто: «Герману Каринскому от автора».
Эдвард написал, но еще прибавил:
«Лучше спрячь подальше».
Таким образом он избавился от квартета, получив в обмен партитуру, о которой мечтал.
Через много лет он все разыскивал Каринского, чтобы взять у него свой квартет. Но Каринский уехал в Америку, а его родственники ничего не знали о рукописи: должно быть, он послушался Эдварда — «спрятал ее подальше». Но Григ боялся, что когда-нибудь этот квартет найдется и все узнают, какую плохую музыку он написал в пятнадцать лет.
Так первый год в Лейпциге не принес почти ничего радостного. Экзамены кончились. Увертюра для оркестра — вернее, половина увертюры, потому что Григ не успел окончить ее, — была признана удовлетворительной. Профессор Юлиус Рихтер, вынужденный познакомиться с ней как член комиссии, сказал: «Они (то есть все педагоги, кроме него) загонят бедного ребенка в могилу!» Но это было сказано про себя и не могло стать официальным мнением. На экзаменационном листе он написал: «Большие способности». Однако в сочинениях Грига профессор Рихтер оставил немало следов своих двух карандашей: красным отмечались погрешности в гармонии, синим — все прочие ошибки. Но ведь Рихтер был «ловец ошибок», он находил их и у Бетховена!
Однако его предсказание относительно бедного ребенка, загнанного педагогами, почти оправдалось: на пути в Берген, проезжая через море, Эдвард простудился и заболел, а так как он был сильно переутомлен, то болезнь приняла дурной оборот: начался процесс в легких, и очень серьезный. Врачи не советовали возить больного в Италию: горный воздух и заботливый уход должны были восстановить его силы.
Так и произошло: мать его выходила. Она была одна: Джон на месяц уехал в Копенгаген. Старшая дочь, Марен, жила в Кристиании, Ингеборг и Эльзи гостили в Стокгольме у друзей. Гезина не считала нужным вызывать их. На просторной даче, расположенной на берегу фиорда, она ухаживала за сыном, и верная служанка Лилла помогала ей.
Период выздоровления остался в памяти Эдварда как сплошной светлый, однообразный, но удивительно приятный день. Он словно впервые видел небо, зелень и морскую даль — и удивлялся им. Глубокий смысл открывался ему в каждой подробности: в водяных брызгах и в дрожании листьев на дереве, и в игре солнечных бликов на стене. Он подолгу мог следить за полетом птицы, за порханием бабочки. Мысли были спокойны и приятны, хотя часто не имели конца: он уставал от созерцания и дум и отдавался полудремоте. Или засыпал крепким сном, без сновидений.
Ничего особенного не происходило. Он лежал в беседке, укутанный пледом. Мать приносила ему еду и освежающее питье. Приходили соседи и их дети; каждый вечер на одноколке из города приезжал отец. Как и большинство отцов, он не знал подробностей болезни сына и, даже когда опасность миновала, все еще с тревогой спрашивал: «Ну, как?» Гезина улыбалась… Почтальон приносил письма от сестер и от Джона. Джон был в восторге от Дании. Это не страна, а сказка! Эдварду приносили книги, но ему даже не хотелось читать. Природа открывала ему больше, чем книги, она в безмолвии учила его чему-то очень важному… Так текли дни.
Иногда Эдварду казалось, что в воздухе что-то поет, но он не мог уловить, мелодия ли это или просто птичье пение. А самому играть или сочинять ему не хотелось. Отчего это происходило? Не оттого ли, что его «иссушила» консерватория? К сожалению, Оле Булль опять уехал за границу — именно в это лето! Он ободрил бы Эдварда. Впрочем, и ободрять-то не надо было. Эдвард чувствовал себя счастливым, как человек, который не размышляет о жизни, а только радуется тому, что живет.
Осенью он настолько окреп, что родители решили снова отправить его в Лейпциг — продолжать образование. Гезина сама проводила его. Фрау Шульп, хозяйка Эдварда, понравилась ей, и через несколько дней Гезина уехала успокоенная.
В консерватории произошли перемены. Пледи уже не было: рассорившись с директором, он уехал в Мюнхен. Профессор Рейнеке тоже уехал — на музыкальные празднества в Берлин, и Эдвард перешел в класс к другому педагогу, Морицу Гауптману. Этого ласкового старика он помнил еще со дня вступительного экзамена. Гауптман подошел тогда к Эдварду и сказал ему:
«Здравствуй, милый! Ты хорошо играешь! По-моему, мы должны стать друзьями! Как тебе кажется? Мне семьдесят пять, тебе — пятнадцать. Лета вполне подходящие для взаимной дружбы, не правда ли?»
Но дружбы не получилось, оттого что оба были заняты. Теперь же, когда Эдвард стал учиться у Гауптмана, он пришел к мысли, что прошедший год мог бы быть гораздо интереснее, если бы это знакомство состоялось раньше.