Первый месяц на Французской Ривьере прошел под впечатлением радостного события на родине: Национальная галерея приобрела своего первого Мунка! Выбор пал на «Ночь в Ницце», представленную на Осенней выставке. Сделка свершилась при посредничестве Вереншёлла, который, на свой страх и риск, снизил цену с трехсот до двухсот крон. Ведь он прекрасно понимал, что значит для Мунка это свидетельство признания после стольких лет неприятия. Тетя Карен была в восторге: «Я достала твою бутылку шерри, которую приберегала для особого случая, Лаура пошла за пирожными, и сейчас мы выпьем за тебя».
Время шло, и на берегу Средиземного моря наступило Рождество – странное, чужое, наполненное ароматом роз и апельсиновых деревьев. Хотя Мунк порой выражал недовольство компанией Скредсвига и его супруги, он, несомненно, был рад, что он не один. Скредсвиг снял виллу за городом, куда и пригласил Мунка. Вместо рождественской елки они срубили и украсили кактус.
Настроение на закате
Должно быть, Мунк был весьма доволен «Меланхолией». Когда его датский друг Голдстейн попросил художника нарисовать виньетку к переизданию своего сборника стихов – по правде говоря, сборника первого и единственного, – Мунк посылает ему рисунок, сделанный с «Меланхолии» по памяти. А зрительная память Мунка была поистине исключительной и составляла немаловажную часть его художественного дарования.
В Ницце Мунк, как и в прошлую зиму, занимается тем, что ведет свои записи – и играет в Монте-Карло. Но игрока в нем побеждает художник: в зале рулетки он находит мотивы для своих картин. Люди, плотно обступившие покрытый зеленым сукном стол, беспорядочный узор, образуемый жетонами, колесо рулетки, к которому приковано всеобщее внимание. Одни игроки расслабленно откинулись на спинки кресел, другие в напряженном ожидании склонились над столом. Работы напоминают зарисовки, очертания фигур грубоваты, с помощью линий и цвета художник пытается ухватить тяжелую атмосферу напряженного ожидания. На одной из картин Мунк изображает себя – наблюдателя, стоящего чуть поодаль, но не с альбомом для эскизов в руках, а с бланком, где он записывает выпадающие цифры в стремлении разгадать сколь заветную, столь и непостижимую «систему».
Записи, сделанные этой зимой, явно носят литературный характер. Поэтому приводимый ниже пассаж совсем не обязательно понимать буквально:
Меня охватила какая-то горячка – я сам себя не узнаю. Раньше я так любил полежать подольше, а теперь по ночам сплю всего несколько часов – перед глазами все время стоит изумрудно-зеленое сукно стола и золотые монеты на нем.
Возможно, эти записи важны как литературная параллель картинам, но еще больший интерес вызывают размышления Мунка о жизни и смерти. В них не осталось и следа материалистического детерминизма Егера. Мунк воспевает бессмертие – правда, в несколько абстрактной форме, в духе агностицизма: поскольку в природе ничто не исчезает бесследно, следовательно, и «дух жизни» продолжает существование после смерти тела. Однако из этого заключения нельзя делать выводы религиозного порядка: «Гадать о том, что будет после смерти, глупо». Тем не менее это не мешает его интересу к мистике, к «предчувствиям и мысленным экспериментам», скрывающимся под поверхностным реалистическим мировосприятием.
Другие записи касаются непосредственно творческого процесса. Вымышленный диалог свидетельствует о почти невероятной вере Мунка в свои творческие способности – равно как и о невероятно высокой плате за них:
Он: Ты призван создавать великие произведения искусства – бессмертные творения.
Я: Да? я знаю, – но смогут ли они убить ту змею, что гложет мое сердце?
Он: Нет, этого ты не сможешь сделать никогда.
А вот и самая известная запись от 22 января 1892 года:
Я прогуливался с двумя друзьями – солнце клонилось к закату. Меня охватила тоска. Вдруг небо стало кроваво-красным.
Я остановился и, обессиленный, прислонился к перилам – кровь и языки пламени взметнулись над черно-синим фьордом и городом. Друзья продолжали свой путь, а я застыл на месте, дрожа от страха, и ощутил ужасающий бесконечный крик природы.
Скредсвиг рассказывал, что Мунк давно хотел написать запомнившийся ему закат. Но ни один человек не мог понять то, что ощутил он, – страх, охвативший его при виде кровавых облаков. «Нехитрые орудия живописца не позволяли ему выразить это».