Чтение часто переносило Ефима в родное Шаблово. Порой, читая описание Сельмой Лагерлёф какого-нибудь уголка шведской природы, он с тайной радостью думал о том, что так же светло и чисто любил всегда все северное, русское, как и она — северное, шведское, и не только любил, а в мечтах поселял среди своих верхнеунженских мест новую сказочную красоту…
Ефим предполагал выбраться из Питера и уехать домой до прихода лета. Однако издательские и журнальные дела задерживали его. Работа над иллюстрированием «Семерых сирот из Фростмо» оказалась далеко не простой: тут надо было войти в незнакомый мир, почувствовать дух другой страны, ее народа… Издание своих сказок и в журнале, и в издательстве тоже оказалось не таким гладким делом: и там, и там редакторы Ефима требовали от него отказа от многих слов и целых словесных оборотов, как от диалектных, слишком местных, подталкивали его к бедной и невыразительной литературной норме… Особенно наседали на него издатели «Солнышка». Чуть ли не каждое пятое слово в сказках Ефима им было непонятно, их невозможно было ни в чем убедить. И все-таки Ефим решил не уступать.
В апреле он еще раз побывал в Пенатах. Ему хотелось поговорить с Репиным о своих целях, о своих издательских делах…
Репин, однако, был на сей раз явно не в духе, и в ответ на просьбу Ефима уделить ему несколько минут для разговора только поморщился: «Ах, я с вами уже беседовал!..»
Ефим тут же покинул Пенаты. Вечером у себя на квартире он сел за письмо к Репину, вгорячах написал его так, что мысли его рвались и путались…
Началось второе петербургское лето для Ефима. Выдалось оно сухим и жарким. Ефиму не терпелось поскорее выбраться из серого от застойного зноя города, уехать, сбежать к своему покинутому миру. Держали пока дела…
Среди духоты и зноя он все видел вокруг странно обнаженным, будто в ноябрьском лесу, когда во всем четко выступает неприкрытая основа, так что любой сучок или прутик — весь на виду.
Часто из окна своей комнаты, с высоты пятого этажа, смотрел Ефим на Петербург. Перед ним колыхались в городском мареве огромные кирпичные брандмауэры многоэтажных доходных домов, задние дворы, крыши, дымовые трубы… Безысходная проза огромного города, поправшего собой все живое, являла ему себя… Город казался одновременно и мертвым, и набухающим какими-то зловещими событиями, он словно бы готов был взорваться изнутри… И в этом городе ходили, росли, ширились слухи о близкой войне…
Порой Ефиму казалось, что все в этом городе предназначены в жертвы какой-то жестокой, немилосердной силе. Тут, в Питере, думал он, живут не действительной жизнью, а лишь ее отражениями. Сознание его мучилось от неотступной догадки: все, все вокруг живут в какой-то неистинной, омертвляющей все живое обстановке, в каждом спрятано и не развито зерно его подлинной, лучшей сущности… Он этого не может принять…
Каждому бы убрать, устранить эту невидимую, но вечную преграду между собой, живущим так неистинно, и собой возможным! Попытаться! Неужели это привело, бы к трагедии?.. Почему бы не к истинной радости?! Не быть мертвым в отношении к миру, а стало быть, и к самому себе — вот же самое главное, что должен понять для себя каждый как первую истину на всю жизнь!
Наконец вышел номер журнала «Солнышко» с двумя сказочками Ефима — «Чудесный яблок» и «Иванушко». Как Ефим ни сопротивлялся, язык сказок оказался основательно измененным…
После прочтения сказок (прямо в редакции журнала): Ефим долго кружил по городу. Он не мог прийти в себя: первая публикация вместо радости принесла ему лишь огорчение…
К концу дня он оказался на Васильевском острове, у морского причала. Захотелось просто выбраться из тесноты города к простору, к широкой воде. В трудные для себя дни он не один раз уже наведывался сюда: эта бесстрастно блещущая неоглядность умела успокаивать…